Габриэль Гарсия МАРКЕС «Сто лет одиночества» II
В мае закончилась война. Двумя неделями раньше, до того как правительство официально объявило об этом в велеречивом обращении к народу, обещая без жалости покарать зачинщиков мятежа, полковник Аурелиано Буэндия попал в плен, не успев перейти западную границу под видом индейского целителя. Из двадцати человек, ушедших с ним на войну, четырнадцать пали в боях, пятеро были ранены, и к моменту разгрома с ним оставался только один: полковник Херинельдо Маркес. О пленении либералов в Макондо узнали из чрезвычайного сообщения. «Он жив, — шепнула Урсула мужу. — Попросим Господа Бога, чтобы враги были к нему милосердны». Проплакав три дня, она стала сбивать на кухне молочный крем и вдруг услышала над своим ухом ясный голос сына. «Это Аурелиано! — закричала она и бросилась к каштану обрадовать мужа. — Не знаю, каким чудом, но он — жив, и мы его скоро увидим». И стала готовиться к встрече. Мыла в доме полы и переставляла мебель. А несколько недель спустя слухи, исходившие отнюдь не из официальных источников, увы, подтвердили ее пророчество. Полковник Аурелиано Буэндия жив, но приговорен к смерти, и казнь состоится в Макондо для пущего устрашения жителей. В один из понедельников, около половины одиннадцатого утра, Амаранта, одевавшая Аурелиано Хосе, услышала далекий шум голосов и первый сигнал корнета, потом корнет запел вторично, и в комнату ворвалась Урсула с криком: «Ведут!» Солдаты ружьями отбивались от наседавшей толпы. Урсула и Амаранта бежали до следующего угла, прокладывая себе путь локтями, и наконец его увидели. Точь-в-точь — нищий. Одежда порвана, волосы и борода всклокочены, ноги босые. Он ровно шел по горячей пыли со связанными за спиной руками, конец веревки был прикреплен к передней луке седла офицера. Рядом с полковником, такой же оборванный и понурый, брел полковник Херинельдо Маркес. Но в глазах у них не было печали. Их скорее ошеломлял тот поток ругани, которую обрушивала на солдат толпа.
— Сынок! — Урсула перекричала шум и гомон и влепила пощечину солдату, попытавшемуся остановить ее. Лошадь под офицером встала на дыбы. Полковник Аурелиано Буэндия в волнении остановился и, отступив от протянутых рук матери, твердо посмотрел ей в глаза.
— Идите домой, мама, — сказал он. — Попросите разрешения у властей и приходите повидать меня в тюрьме.
Он взглянул на Амаранту, стоявшую в растерянности позади Урсулы, улыбнулся ей и спросил: «Что у тебя с рукой?» Амаранта подняла руку в черной повязке. «Обожгла», — сказала она и дернула за пояс Урсулу, едва не попавшую под копыта лошади. Раздались выстрелы. Конный отряд окружил пленных и, пустившись рысью, заставил их бежать к казарме.
К вечеру Урсула навестила в тюрьме полковника Аурелиано Буэндию. Она пыталась получить разрешение через дона Аполинара Москоте, но он утратил всякий вес в эпоху всевластия военных. У падре Никанора совсем разладилась печень. Родители полковника Херинельдо Маркеса, который не был приговорен к смерти, пытались пройти к нему, но их прикладами выставили на улицу. Поскольку замолвить слово за нее было решительно некому, Урсула, уверенная в том, что сына расстреляют на рассвете, собрала узелок с вещами, которые хотела передать ему, и отправилась прямо в тюрьму.
— Я — мать полковника Аурелиано Буэндии, — заявила она.
Стражники преградили ей путь. «Я все равно войду, — твердо сказала Урсула. — Так что, если вам велено стрелять, стреляйте». Оттолкнув одного из них, она вошла в старую классную комнату, где отряд полуголых солдат чистил оружие. Офицер в походной униформе, розовощекий, с учтивыми манерами, в очках с толстыми стеклами, сделал знак стражникам, и те тотчас убрались.
— Я — мать полковника Аурелиано Буэндии, — повторила Урсула.
— Вы хотите сказать, — поправил ее офицер с любезной улыбкой, — что к сеньору полковнику Аурелиано Буэндии пришла его сеньора мать.
В изысканных выражениях офицера Урсуле послышались сладкозвучные интонации жителей равнины, жеманных качако.
— Как вам угодно, сеньор, — согласилась она, — лишь бы позволили мне увидеть его.
Приказом свыше посетители к смертникам не допускались, но офицер под свою ответственность разрешил ей пятнадцатиминутное свидание. Урсула развязала перед ним узелок, там были ботинки, которые ее сын надевал на свадьбу, смена белья и сладкий крем, сбитый в тот день, когда она почувствовала, что он вернется. Полковник Аурелиано Буэндия находился в комнате, где стояла колода-сепо, и лежал на койке, раскинув руки, потому что под мышками были каменные волдыри. Ему разрешили побриться. Над густыми усами с закрученными кончиками выделялись острые скулы. Урсуле он показался более бледным, чем раньше, по дороге в тюрьму, чуть более длинным и таким одиноким, как никогда. Ему были известны все домашние происшествия: самоубийство Пьетро Креспи, бесчинства и расстрел Аркадио, дикие выходки Хосе Аркадио Буэндии под каштаном. Он знал, что Амаранта посвятила свое девичье вдовство воспитанию Аурелиано Хосе и что мальчик рос очень смышленым и научился говорить, читать и писать одновременно. Войдя в комнату, Урсула немного оробела: таким матерым воякой показался ей сын, такая в нем чувствовалась сила духа, такой властностью веяло от всей его фигуры. Она удивилась, что он в курсе всех событий. «Вы же знаете, что я провидец, — усмехнулся он и добавил серьезно: — Когда меня вели сегодня утром, мне чудилось, что я все это уже пережил». Действительно, в то время, когда вокруг него гудела толпа, он был погружен в свои мысли, поражаясь, как удивительно постарел городок за один только год. Миндальные деревья стояли голые, без листвы. Дома, покрашенные синей краской, потом — красной, а затем опять синей, обрели в конечном счете серо-буро-малиновый цвет.
— А чего ты хочешь? — вздохнула Урсула. — Время идет.
— Так-то оно так, — кивнул Аурелиано. — Да не совсем.
В общем, долгожданная встреча, к которой оба заготовили массу вопросов и даже почти знали на них ответы, снова свелась к обмену обычными словами. Когда стражник предупредил о конце свидания, Аурелиано вытащил из-под циновки свернутые, просоленные потом листки. Это были его стихи. Посвященные Ремедиос и прихваченные из дому, когда он уходил, а также написанные позже, в часы предгрозового военного затишья. «Обещай, что никому не дашь прочитать, — сказал он. — Сегодня же вечером растопи ими печку». Урсула пообещала и нагнулась, чтобы поцеловать сына на прощание.
— Я принесла тебе револьвер, — прошептала она.
Полковник Аурелиано Буэндия убедился, что стражей поблизости нет. «Мне он не нужен, — тихо отозвался он. — Но я возьму, тебя могут обыскать при выходе». Урсула вытащила револьвер из лифа, и он сунул оружие под циновку на койке. «И не надо со мной прощаться, — добавил он, сдерживая волнение. — Не просите за меня никого и не унижайтесь ни перед кем. Думайте, что меня расстреляли уже давным-давно». Урсула закусила губу, чтобы не плакать.
— Приложи горячие камни к волдырям, — сказала она. Повернулась и вышла из комнаты.
Полковник Аурелиано Буэндия стоял, задумчиво глядя ей вслед. Когда дверь закрылась, он снова лег, раскинув руки. С тех пор, как, будучи подростком, он постепенно уверовал в свои способности ясновидца, ему казалось, что смерть должна предупредить о себе определенным знаком, ясным и четким, но до расстрела оставались считанные часы, а знака все не было. Однажды в его лагерь близ Тукуринки пришла очень красивая девушка и попросила часовых пропустить ее. И ей позволили пройти к нему, потому как, бывало, матери-фанатички специально посылали своих дочерей переспать со знаменитыми воинами, чтобы, по их словам, улучшить породу. Полковник Аурелиано Буэндия в ту ночь, когда девушка вошла к нему в комнату, заканчивал поэму о человеке, заплутавшем в струях дождя. Собираясь запереть стихи в ящике стола, он повернулся к ней спиной. И ощутил опасность. Не оглядываясь, выхватил из ящика пистолет.
— Пожалуйста, не стреляйте, — сказал он.
Когда он взвел курок и обернулся, девушка стояла в растерянности с опущенным пистолетом. Так ему удалось избежать четырех покушений из одиннадцати. Бывало, спасение приходило иначе. Некто — его не успели схватить — проник ночью в повстанческий лагерь под Манауре и заколол кинжалом его закадычного друга, полковника Магнифико Висбаля, которому он уступил койку на время болезни. А сам спал рядом, в гамаке, и ничего не слышал. Напрасно он старался разобраться в своих предчувствиях. Они являлись вдруг, как некое озарение свыше, как внезапная, твердая, но неуловимая уверенность в чем-то. Порой эти ощущения были так естественны, что напоминали о себе лишь тогда, когда предчувствия сбывались. А последние иной раз и не сбывались, хотя внушали надежду. Часто все оборачивалось глупейшим приступом суеверия. Но когда полковника приговорили к смерти и попросили высказать последнее желание, он без всякого труда увидел в этой просьбе знак, определивший его ответ.
— Прошу, чтобы приговор был приведен в исполнение в Макондо, — сказал он.
Председатель трибунала обозлился.
— Не лукавьте, Буэндия, — сказал он. — Это просто тактическая хитрость с целью выиграть время.
— Не можете — не надо, — сказал полковник, — но таково мое последнее желание.
С тех пор его дар предвидения больше не проявлялся. В тот день, когда Урсула наведалась к нему в тюрьму, он после долгих размышлений пришел к заключению, что смерть, наверное, не подаст знака на сей раз, потому что должна прийти не по воле случая, а по воле его палачей. Ночью волдыри не давали сомкнуть глаз. Перед самым рассветом он услышал шаги в коридоре. «Идут», — сказал он себе и невольно подумал о Хосе Аркадио Буэндии, который в эту минуту как раз думал о нем в рассветном пожаре, притушенном кроной каштана. У полковника не было ни страха, ни тоски, одна только яростная досада при мысли о том, что эта несуразная смерть не позволит ему узнать, чем закончится все то, что он не успел сделать. Дверь отворилась, и вошел страж с чашкой кофе. На следующий день, в тот же самый час, он все еще был жив и невредим, рычал от боли под мышками и пил кофе. В четверг отдал часть крема солдатам и надел лаковые ботинки и чистое белье, которое оказалось ему уже не по росту. В пятницу его тоже не расстреляли.
Дело в том, что его боялись казнить. Бунтарский настрой городка заставлял военных подумывать о том, что расстрел полковника Аурелиано Буэндии будет иметь тяжелые политические последствия не только для Макондо, но и для всей низинной области, о чем было доложено властям главного города провинции. Ожидая ответа, капитан Роке Мясник пошел со своими офицерами в субботний вечер навестить заведение Катарины. Только одна-единственная женщина устрашилась его угроз и осмелилась повести в свою комнату. «Никто тут не хочет иметь дело с мужчиной, которого смерть приглядела, — созналась она. — Не знаю как и почему, но всем известно, что офицер, который расстреляет полковника Аурелиано Буэндию, а также все солдаты расстрельной команды, все по очереди, рано или поздно, будут убиты, даже если удерут на край света». Капитан Роке Мясник обсудил положение с другими офицерами, а те доложили начальству. В воскресенье, хотя об этом никто громко не говорил и хотя военные ничем не поколебали напряженное спокойствие последних дней, весь городок знал, что офицеры готовы под любым предлогом уклониться от исполнения смертного приговора. В понедельник почта доставила официальный приказ: казнить безотлагательно, на следующий день. Этим же вечером офицеры бросили в фуражку семь бумажек со своими именами, и злосчастная судьба капитана Роке Мясника, как всегда, не оставила его без внимания. «От невезенья нет спасенья, — сказал он с глубокой печалью. — Родился в мерзости, мерзавцем и помру». В пять утра составил свою команду по жребию, построил солдат в патио и разбудил арестанта вещей фразой.
— Пошли, Буэндия, — сказал он, — наш час настал.
— Чему быть, того не миновать, — отозвался полковник. — Мне приснилось, что у меня прорвались волдыри.
Ребека Буэндия поднималась ровно в три часа утра с тех пор, как узнала, что Аурелиано будет расстрелян. Из темной спальни она неустанно поглядывала через полуоткрытое окно на кладбищенскую стену, а кровать, на которой она сидела, содрогалась от храпа Хосе Аркадио. Всю неделю сидела Ребека и ждала с тем же затаенным упорством, с каким ждала когда-то писем от Пьетро Креспи. «Его тут не будут расстреливать, — говорил ей Хосе Аркадио. — Его расстреляют к полуночи в казарме, чтобы никто не узнал, кто расстреливал, и закопают там же». Ребека продолжала ждать. «Этим бандитам ничего не стоит расстрелять его здесь», — говорила она. И так утвердилась в своей мысли, что заранее представляла себе, как откроет дверь и махнет ему рукой на прощание. «Его не поведут по улице под охраной каких-то шести слюнтяев-солдат, когда народ готов на все», — стоял на своем Хосе Аркадио. Презрев железную логику мужа, Ребека упрямо сидела у окна.
— Вот увидишь, бандиты сделают по-своему, — говорила она.
Во вторник, в пять утра, Хосе Аркадио успел выпить кофе и выпустить собак, когда Ребека захлопнула окно и схватилась за спинку кровати, чтобы не упасть. «Ведут, — выдохнула она. — Как он хорош». Хосе Аркадио высунулся в окно и увидел его в трепетной ясности рассвета. На младшем брате были штаны, некогда принадлежавшие старшему. Вот он уже стоит у стены подбоченясь, потому что сверлящие болью волдыри не дают опустить руки. «Столько мытариться, — бормочет полковник Аурелиано Буэндия, — столько мучиться, мать твою, чтобы шесть мудаков тебя продырявили за милую душу». Он повторял это с таким тихим бешенством, что, казалось, исступленно читает молитву, и капитан Роке Мясник даже растрогался. Когда солдаты прицелились, бешенство обратилось в горькую и клейкую лаву, забившую рот, слепившую веки. Исчез алюминиевый блеск зари, и он увидел себя малышом в коротких штанишках и с бантом на шее, увидел чудесный день и отца, входящего вместе с ним в цыганский шатер, и увидел лед. Услышав крик, он подумал, что это команда «пли!». Открыв глаза в горячечном любопытстве, готовясь телом прервать раскаленную траекторию пуль, увидел лишь капитана Роке Мясника с поднятыми вверх руками и Хосе Аркадио, бегущего по улице со своим чудовищным ружьем на изготовку.
— Не стреляйте, — крикнул капитан навстречу Хосе Аркадио. — Вас сам Бог послал!
Так началась еще одна война. Капитан Роке Мясник и его шесть человек ушли с полковником Аурелиано Буэндией освобождать революционного генерала Викторио Медину, приговоренного к расстрелу в Риоаче. Они хотели выиграть время, перейдя через горы тем путем, каким добрался Хосе Аркадио Буэндия до места основания Макондо, но не прошло и недели, как они убедились, что это дело неосуществимое. И пришлось им перебираться через горные отроги, имея в запасе только те патроны, что были выданы для расстрела. Останавливались на отдых вблизи поселков, и кто-нибудь из них шел туда днем, не таясь, но изменив наружность, и, помахивая золотой рыбкой, находил затаившихся либералов, которые следующим утром отправлялись на охоту и домой больше не возвращались. Когда отряд перевалил через последний горный хребет и перед ним раскинулась Риоача, генерал Викторио Медина там был уже расстрелян. Люди полковника Аурелиано Буэндии провозгласили своего начальника командующим революционными силами Карибского побережья в чине генерала. Должность он принял, но от высокого звания отказался, дав себе слово не быть генералом до тех пор, пока не будет покончено с режимом консерваторов. К концу третьего месяца им удалось привлечь под свои знамена более тысячи человек, но почти все сложили голову в сражениях. Те, кто выжил, добрались до восточной границы. Еще стало известно, что уроженцы Антильских островов высадились на мысе Кабо-де-ла-Вела, а в правительственной телеграмме, распространенной по всей стране, с ликованием сообщалось о смерти полковника Аурелиано Буэндии. Но двумя днями позже, в подробной телеграмме, посланной почти вдогонку первой, говорилось о новом восстании на южных равнинах. Так родилась легенда о вездесущем полковнике Аурелиано Буэндии. Одновременно распространялись противоречивые слухи о его победе под Вильянуэвой, поражении при Гуакамайяле, о его кончине на столе людоедов-индейцев из племени мотилонес, о смерти в одном низинном поселке и вновь поднятом мятеже в Урумите. Вожаки либералов, которые в ту пору выторговывали у консерваторов согласие на свое участие в парламентских выборах, объявили его авантюристом, не представляющим партию. Правительство отнесло его к разряду отпетых разбойников и установило за его голову награду в пять тысяч песо. После шестнадцати поражений полковник Аурелиано Буэндия совершил с двумя тысячами хорошо вооруженных индейцев бросок из Гуахиры на Риоачу, и гарнизон, застигнутый врасплох, сдал город. Там полковник устроил свою штаб-квартиру и объявил правящему режиму тотальную войну. Первым официальным ответом правительства была угроза расстрелять полковника Херинельдо Маркеса, если мятежники не отойдут к восточной границе. Полковник Роке Мясник, ставший начальником штаба, с мрачным видом передал своему командующему телеграмму, но тот вдруг возрадовался, прочитав ее.
— Вот здорово! — воскликнул он. — У нас в Макондо уже есть телеграф!
Его ответ был категоричен. В ближайшие три месяца он перенесет свою штаб-квартиру в Макондо. Если к тому времени не застанет в живых полковника Херинельдо Маркеса, расстреляет на месте всех пленных офицеров, начиная с генералов, и прикажет, чтобы его подчиненные впредь не брали пленных до конца войны. Когда, три месяца спустя, полковник Аурелиано Буэндия с победой вошел в Макондо, первым бросился его обнимать у ворот города живой полковник Херинельдо Маркес.
Дом был полон детей. Урсула приютила Санта Софию де ла Пьедад с ее старшей девочкой и двумя близнецами, родившимися через пять месяцев после расстрела Аркадио. Наперекор последней воле казненного Урсула при крещении дала правнучке имя Ремедиос. «Я уверена, что Аркадио именно это хотел сказать, — твердо заявила она. — Не надо называть ее Урсулой, девочка настрадается с этим именем». Близнецы стали зваться Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. Амаранта и о них взяла на себя заботы. В знаменательный день победы расставила деревянные стульчики в зале, пригласила соседских детей и устроила веселое представление. Когда полковник Аурелиано Буэндия под звон колоколов и треск петард подъезжал к дому, его приветствовал хор ребячьих голосов. Аурелиано Хосе, пошедший ростом в деда, наряженный в мундир революционного офицера, торжественно отдал ему честь у порога.
Не все события были благоприятными. Год спустя после побега полковника Аурелиано Буэндии его брат Хосе Аркадио переехал с Ребекой в дом, построенный Аркадио. Никто не узнал о том, что именно он помешал расстрелу. В новом доме, расположенном в лучшем углу площади под тенистым миндальным деревом, которое осчастливили своими гнездами три малиновки, в доме с парадным подъездом и четырьмя окнами на солнечную сторону распахнулись двери для гостей. Старые приятельницы Ребеки, и среди них четыре сестры Москоте, все еще ходившие в девицах, возобновили свои вышивально-вязальные собрания, ранее проходившие в галерее с бегониями и прерванные несколько лет тому назад. Хосе Аркадио продолжал владеть присвоенными землями, право собственности на которые было признано правительством консерваторов. Люди видели, как ежедневно он возвращается с охоты верхом на коне со своей двустволкой в сопровождении свирепых псов и со связкой кроликов на луке. Одним сентябрьским днем черная грозовая туча заставила его вернуться домой раньше обычного. Он кивнул в столовой Ребеке, привязал в патио собак, затем разделал в кухне кроликов для копчения и пошел в спальню сменить одежду. Ребека объясняла потом, что, когда муж отправился в спальню, она мылась в ванной и ничего не знает. Подобной версии трудно было поверить, но другой, более правдоподобной, не нашлось, да и никто не мог бы ответить, зачем Ребеке убивать человека, который сделал ее счастливой. Это была, кажется, единственная тайна Макондо, которая не нашла объяснения. Едва Хосе Аркадио запер дверь спальни, как дом потряс пистолетный выстрел. Струйка крови вырвалась из-под двери, пересекла залу, оказалась на улице, потекла прямо по неровным тротуарам, спускаясь по ступенькам и поднимаясь на приступки; оставила позади Турецкую улицу, потом завернула сначала направо, потом налево и под прямым углом направилась к дому Буэндия, нырнула под запертую дверь, преодолела гостиную вдоль стен, чтобы не испачкать ковры, проникла через вторую гостиную в столовую, где размашистой дугой обогнула стол, змейкой проползла по галерее с бегониями, незамеченной пробежала под стулом Амаранты, которая учила арифметике Аурелиано Хосе, и бросилась в кладовую, а затем тонко выплеснулась в кухню, где Урсула собиралась разбить тридцать шесть яиц для теста.
— Пресвятая Дева Мария! — воскликнула Урсула.
Она пошла вспять по кровавому следу к истокам струйки, перебралась через кладовую, прошлепала через галерею с бегониями, где Аурелиано Хосе нараспев повторял, что дважды три — шесть, а трижды три — девять, пересекла столовую и гостиные и направилась прямиком по улице, свернула направо, потом налево до Турецкой улицы, забыв, что ковыляет в кухонном переднике и домашних туфлях; выбралась на площадь и ринулась к двери дома, в котором ни разу не была, и распахнула дверь спальни, и почти задохнулась от порохового дыма, и наткнулась на Хосе Аркадио, лежащего ничком на полу в обнимку с крагами, которые только что снял, и увидела самое начало уже неживой кровавой нити, тянувшейся из его правого уха. На теле ран не нашли и определить оружие не сумели. Также невозможно было избавиться от тяжелого порохового духа, которым пропитался труп. Сначала тело три раза вымыли мочалкой с мылом, потом оттирали уксусом с солью, затем — лимонным соком с золой и, наконец, погрузили в бочку с жавелем на целых шесть часов. Его терли с таким старанием, что татуированные арабески заметно поблекли. Когда прибегли к последнему средству, — нашпиговав перцем, тмином и лавровым листом, день варили на медленном огне, — он начал распадаться, и пришлось спешно устраивать похороны. Хосе Аркадио похоронили в специальном герметичном гробу двух метров и тридцать сантиметров длиной и метр десять сантиметров в ширину, обитом изнутри железом и завинченном стальными болтами, и, несмотря на все это, по улицам, где шла траурная процессия, несся запах пороха. Падре Никанор со своей вздувшейся и твердой, как барабан, печенью осенил покойника крестным знамением, не вставая с кровати. Хотя позже могилу обложили кирпичом и засыпали золой, опилками и негашеной известью, от кладбища многие годы несло порохом, пока инженеры из Банановой компании не замуровали могилу в бетон. Как только гроб вынесли из дому, Ребека заперла двери и похоронила себя заживо, укрывшись толстой скорлупой пренебрежения, которую не удалось пробить ни одному земному искусу. Лишь однажды, уже в старости, выбралась она на улицу, напялив шляпу с цветочками и надев туфли цвета черненого серебра, когда Вечный Жид пронесся через городок и обдал его таким жаром, что птицы пробивали металлические сетки на окнах, чтобы умереть в спальнях. Последний раз ее видели в живых, когда она метким выстрелом прикончила вора, пытавшегося взломать дверь дома. Никто, кроме Архениды, ее наперсницы и служанки, не общался с ней с того времени. Случайно стало известно, что она пишет письма епископу, которого считает своим двоюродным братом, но о том, что пришел ответ, разговоров не было. Макондо забыл о Ребеке.
Триумфальное возвращение не вскружило голову полковнику Аурелиано Буэндии и не притупило чувство опасности. Правительственные войска оставляли города без сопротивления, и сторонники либералов воспринимали это как победу, веру в которую не следовало разрушать, но мятежники знали правду, а лучше всех знал ее полковник Аурелиано Буэндия. Хотя под командой у него было более пяти тысяч человек и в его власти были два прибрежных штата, он понимал, что прижат к морю и что его политические позиции не слишком прочны, ибо, когда он велел восстановить церковную колокольню, разбитую залпом правительственных пушек, больной падре Никанор заметил из постели: «Какая несуразица: защитники веры Христовой разрушают церковь, а еретики берутся ее отстроить». Пытаясь выбраться из окружения, полковник Аурелиано Буэндия часами сидел на телеграфе, совещаясь с правителями других городков, и все более приходил к убеждению, что война застопорилась. О новых победах либералов прокламации сообщали в восторженных тонах, но, сверяя с картой реальные достижения, он видел, что его войска углубляются в сельву, отбиваясь от москитов и малярии, и продвигаются вперед не туда, куда надо. «Мы только время теряем, — жаловался он своим офицерам. — Мы, воины, будем и впредь терять время, пока эти партийные подонки клянчат места в парламенте». Бессонными ночами, вперив глаза в потолок, лежал он в гамаке, который повесил в той самой комнате, где был приговорен к расстрелу, и видел перед собой этих адвокатишек в черных костюмах, выходящих из президентских покоев в холодный утренний туман с поднятыми до ушей воротниками пальто. Они потирают руки, перешептываются и укрываются в темных ночных кафе, чтобы потолковать о том, что хотел сказать президент, когда сказал «да», или что хотел он сказать, когда сказал «нет», и даже поразмыслить, о чем думал президент, когда говорил абсолютно о другом, в то время как он, полковник Аурелиано Буэндия, ошалевает от москитов и от тридцатипятиградусной жары и с трепетом ждет рассвета, ибо, возможно, придется дать своим людям приказ броситься в море.
В одну такую тревожную ночь, когда Пилар Тернера, которая постоянно грешила и каялась, была в казарме, он попросил ее погадать на картах. «Не разевай рот, — было все, что установила Пилар Тернера, трижды собрав и раскинув карты. — Не знаю, что это значит, но вижу очень ясно: не разевай рот». Спустя два дня кто-то дал одному из денщиков большую чашку кофе без сахара, денщик отдал ее кому-то другому, этот — третьему, и в результате чашка оказалась в кабинете полковника Аурелиано Буэндии. Он не просил кофе, но раз он оказался под рукой, выпил. Напиток содержал дозу рвотного ореха, способную убить лошадь. Когда полковника доставили домой, тело его было согнуто в дугу и одеревенело, а язык прикушен зубами. Урсула отбила сына у смерти. Промыв ему желудок, она завернула его в горячие простыни и два дня давала пить яичный белок, пока измученная плоть не расслабилась в покое. На четвертый день опасность миновала. Урсула и офицеры, поборов сопротивление, заставили полковника пробыть в постели еще неделю. Только тут он узнал, что его стихи не сожжены. «Мне не хотелось торопиться, — пояснила Урсула. — Когда я разожгла печь в тот вечер, я сказала себе: пусть сначала принесут труп». В светлой дымке выздоровления, в кругу запыленных кукол Ремедиос полковник Аурелиано Буэндия, читая свои стихи, оживил в памяти главные моменты своей жизни. И снова взялся за перо. Проводя долгие часы вдали от ужасов нелепой войны, он переливал в стихотворные формы все свои ощущения от встреч со смертью на узкой дорожке. И его мысли так просветлели, что можно было читать их вдоль и поперек. Однажды ночью он спросил полковника Херинельдо Маркеса:
— Скажи-ка мне, приятель, за что ты сражаешься?
— За то, за что надо, друг, — отвечал полковник Херинельдо Маркес. — За великую партию либералов.
— Счастливый ты, что знаешь, — заметил он. — Я вот, например, только сейчас понял, что дерусь за себя. Гордыня точит.
— Очень плохо, — сказал полковник Херинельдо Маркес.
Полковника Аурелиано Буэндию не удручило его огорчение.
— Конечно, плохо, — сказал он. — Но, во всяком случае, лучше, чем не знать, за что сражаться. — Поглядел тому в глаза и добавил улыбаясь: — Или сражаться, как ты, за то, от чего никому нет никакого проку.
Его гордыня мешала ему искать поддержку у вооруженных повстанческих отрядов во внутренних районах страны, пока руководители партии публично не откажутся ныне и впредь называть его бандитом. При этом он знал, что если отречется от своих некоторых притязаний, заколдованный круг войны будет разорван. Выздоровление дало ему время поразмыслить. В результате он добился того, что Урсула отдала ему остаток заветных золотых монет и свое немалое состояние; затем назначил полковника Херинельдо Маркеса главой и комендантом города Макондо, а сам отправился договариваться с повстанческими отрядами внутренних районов.
Полковник Херинельдо Маркес был не только верным другом полковника Аурелиано Буэндии, но и почти членом семьи Урсулы. Тихий, скромный, деликатный от природы, он, однако, лучше чувствовал себя на войне, чем в кресле городского главы. Его политические советники с легкостью позволили ему заплутаться в лабиринтах теории. Но создать в Макондо атмосферу деревенской тиши и покоя, то, о чем мечтал полковник Аурелиано Буэндия, дабы умереть своей смертью, мастеря золотых рыбок, он сумел. Хотя полковник Херинельдо Маркес жил в доме своих родителей, он два или три раза в неделю приходил обедать к Урсуле. Учил юного Аурелиано Хосе обращаться с огнестрельным оружием, помогал постигать азы военного дела и, с согласия Урсулы, забрал мальчика на несколько месяцев в казарму, чтобы сделать из него мужчину. Много лет тому назад, когда сам Херинельдо Маркес был почти мальчишкой, он объяснился Амаранте в любви. В ту пору она была так захвачена своей одинокой страстью к Пьетро Креспи, что в ответ лишь рассмеялась. Херинельдо Маркес ждал. Однажды послал Амаранте записку из тюрьмы с просьбой оказать ему любезность и вышить на дюжине батистовых носовых платков инициалы его отца. Одновременно выслал деньги. К концу недели Амаранта принесла ему в тюрьму дюжину помеченных инициалами платков вместе с деньгами, и они долго беседовали, вспоминая былое. «Когда я отсюда выйду, я женюсь на тебе», — сказал ей Херинельдо Маркес на прощание. Амаранта засмеялась, но мысль о нем не покидала ее даже во время уроков, которые она давала детям, и ей захотелось снова испытать то же страстное девичье чувство, которое она когда-то питала к Пьетро Креспи. По субботам, в день посещений тюрьмы, она приходила к родителям Херинельдо Маркеса и вместе с ними отправлялась к нему. В одну из таких суббот Урсула неожиданно застала ее на кухне, где Амаранта ждала, пока испекутся бисквиты, чтобы выбрать самые поджаристые и завернуть в специально расшитую салфетку.
— Выходи за него, — сказала мать дочери. — Едва ли встретишь другого такого.
Амаранта скорчила гримасу.
— Я не бегаю за мужчинами, — ответила она. — А бисквиты несу Херинельдо, потому что мне его жаль, ведь рано или поздно он будет расстрелян.
Она сказала это без всякой задней мысли, но именно в тот день правительство публично заявило о намерении казнить полковника Херинельдо Маркеса, если мятежные формирования не сдадут Риоачу. Посещения тюрьмы прекратились. Амаранта рыдала, заперевшись на ключ, снедаемая чувством вины, подобным тому, что терзало ее, когда умерла Ремедиос, словно бы опять ее необдуманные слова накликали смерть. Мать утешала Амаранту. Уверяла, что полковник Аурелиано Буэндия непременно воспрепятствует расстрелу, и обещала, что сама постарается заманить Херинельдо Маркеса в свой дом, как только кончится война. И выполнила обещание раньше срока. Когда Херинельдо Маркес снова навестил их, облеченный властью главы и коменданта города, Урсула приняла его, как родного сына, стала рассыпать тонкие комплименты и с пылкой настойчивостью напоминать о его намерении жениться на Амаранте. Ее старания как будто не пропали даром. В один из тех дней, когда полковник Херинельдо Маркес обедал у них, он остался в галерее с бегониями поиграть с Амарантой в китайские шашки. Урсула подала им кофе с бисквитами и занялась детьми, чтобы они не мешали. Амаранта и вправду старательно ворошила в своей душе остывший пепел былой страсти. И стала просто изнемогать от нетерпения, ожидая дня званого обеда и вечера с китайскими шашками. Время пролетало как один миг в обществе этого воина с обворожительным именем, чьи пальцы слегка дрожали, передвигая шашки. Но в тот день, когда полковник Херинельдо Маркес снова предложил ей руку и сердце, она его отвергла.
— Я не выйду замуж ни за кого, — сказала она. — Уже не говоря о тебе. Ты любишь Аурелиано и хочешь жениться на мне, потому что не можешь жениться на нем.
Полковник Херинельдо Маркес был человеком терпеливым. «Я не отступлюсь, — сказал он. — Рано или поздно уговорю тебя». И продолжал наносить визиты. Закрывшись в своей спальне, Амаранта кусала губы, чтобы не расплакаться, затыкала пальцами уши, чтобы не слышать голоса своего обожателя, который рассказывал Урсуле свежие новости о войне, и, умирая от желания видеть его, она находила в себе силы одолеть искушение.
Полковник Аурелиано Буэндия располагал тогда достаточным временем, чтобы каждые две недели присылать в Макондо подробный отчет о своих делах. Но лишь один раз, почти восемь месяцев спустя после отъезда, он написал Урсуле. Специальный курьер доставил на дом конверт с сургучной печатью, в котором была бумага с единственной фразой, написанной каллиграфическим почерком полковника: «Старайтесь беречь отца, потому что он скоро умрет». Урсула заволновалась. «Раз Аурелиано так говорит, значит, знает», — твердила она. И попросила помочь ей перенести Хосе Аркадио в его спальню. Он был не просто тяжелым, как обычно, а, научившись за время долгого сидения под каштаном увеличивать по собственной воле свой вес, стал таким тяжелым, что семь человек не смогли его поднять и до кровати тащили волоком. Резкий запах грибов, свежей древесины и густой промозглости насытил воздух спальни, когда им начал дышать старый великан, дубленный солнцем и дождями. На следующее утро его не застали в постели. Обыскав все комнаты, Урсула снова нашла его под каштаном. Тогда его привязали к кровати. Несмотря на неугасшую силу, Хосе Аркадио Буэндия не мог противиться. Ему было все равно. Если он и вернулся к каштану, то не по своему желанию, а по зову своего тела. Урсула прислуживала мужу, давала ему поесть, рассказывала про Аурелиано. Но на самом деле единственным существом, с которым он умел общаться и общался давно, был Пруденсио Агиляр. Почти иссушенный глубокой дряхлостью Смерти, Пруденсио Агиляр приходил дважды в день поговорить с ним. Разговаривали о петухах. Собирались выводить племенных бойцов — не столько для побед, которые обещало это дело, сколько для того, чтобы веселее коротать нудные воскресенья в Смерти. Это Пруденсио Агиляр его умывал, кормил и очень интересно рассказывал про какого-то человека, который звался Аурелиано и который где-то воевал в чине полковника. Когда Хосе Аркадио Буэндия оставался один, то развлекался сновидениями, в которых бродил по бесконечным комнатам. Видел во сне, как встает с кровати, открывает дверь и входит в другую такую же комнату, где стоит эта же самая кровать со спинкой из кованого железа, где такое же точно плетеное кресло, а на задней стене висит то же самое изображение Святой Девы, заступницы всех скорбящих. Из этой комнаты он шел в следующую, абсолютно такую же, потом дальше — в абсолютно такую же, и так до бесконечности. Ему нравилось брести из комнаты в комнату, словно шел он по галерее параллельных зеркал, пока наконец Пруденсио Агиляр не трогал его за плечо. Тогда он начинал возвращаться из комнаты в комнату, просыпаясь по дороге назад, проходя обратно тем же путем, и находил Пруденсио Агиляра в своей взаправдашней комнате. Но однажды ночью, через две недели после того, как старика уложили в постель, Пруденсио Агиляр тронул его за плечо в какой-то из комнат, и он там остался навсегда, полагая, что это и есть взаправдашняя комната. На следующее утро Урсула несла ему завтрак и вдруг увидела в галерее человека. Он был крепок и приземист, в черном костюме и в шляпе, тоже черной, огромной, надвинутой на грустные глаза. «Боже мой, — подумала Урсула. — Могу поклясться, что вижу Мелькиадеса». Это был Катауре, брат Виситасьон, который покинул дом, спасаясь от поветрия бессонницы, и о котором никто ничего не знал. Виситасьон спросила его, зачем он вернулся, и тот ей ответил на своем высокопарном языке:
— Я пришел на похороны царя.
Тут они вошли в комнату Хосе Аркадио Буэндии, стали трясти его изо всех сил, кричать и дуть в ухо, поднесли зеркальце к самым ноздрям, но так и не разбудили. Немного погодя, когда столяр снимал мерки для гроба, они увидели, что за окном моросит дождик из крохотных желтых цветов. Всю ночь цветы падали на городок тихими крупными звездами, и запорошили все крыши, и завалили двери, и удушили животных, ночевавших в открытых загонах. Столько цветов рассыпало небо, что наутро весь город был устлан плотным живым ковром, и надо было браться за грабли и лопаты, чтобы расчистить путь для похоронной процессии.
Сидя в плетеной качалке, опустив на колени вышивание, Амаранта наблюдала, как Аурелиано Хосе, намазав подбородок мыльной пеной, точил о ремень опасную бритву, чтобы впервые в жизни побриться. Он до крови выскреб прыщавые щеки, порезал верхнюю губу, стараясь превратить в усики светлый пушок, и, хотя после долгой канители ничуть не изменился, сложная процедура бритья навела Амаранту на мысль, что именно сейчас племянник начал стареть.
— Ты — вылитый Аурелиано в юности, — сказала она. — И уже настоящий мужчина.
Мужчиной он стал уже очень давно, в тот самый день, когда Амаранта, все еще принимая его за ребенка, разделась в купальне, отнюдь его не стесняясь, как раздевалась с той поры, когда Пилар Тернера отдала ей младенца на воспитание. Впервые увидев ее нагой, он заинтересовался только глубокой выемкой между грудями. Он был таким неискушенным, что спросил, почему это так, и Амаранта, словно бы вкапываясь в выемку кончиками пальцев, ответила: «У меня тут копали, копали и раскопали». Спустя некоторое время, когда она, оправившись после самоубийства Пьетро Креспи, снова пошла мыться вместе с Аурелиано Хосе, он уже не глядел на расщелинку, а испытывал непонятное волнение, уставясь на ее роскошные груди с лиловыми сосками. Он разглядывал ее, открывая, дюйм за дюймом, чудеса ее наготы, чувствуя, что по коже бегут мурашки, — так же, как у нее бегали по спине мурашки от холодной воды. Еще ребенком он привык под утро нырять из своего гамака в постель к Амаранте, под боком у которой была не страшна никакая тьма. Но с того дня, когда он постиг тайну ее обнаженности, не страх темноты гнал его под ее москитный полог, а желание быть совсем рядом с тихим дыханием женщины на рассвете. Однажды ранним утром, после того как Амаранта отвергла полковника Херинельдо Маркеса, Аурелиано Хосе проснулся, хватая ртом воздух. Он чувствовал, как пальцы Амаранты, словно жадные горячие черви, подбираются к его животу. Притворяясь спящим, он повернулся им навстречу и тут же явно почуял, как рука без черной повязки копошится слепой медузой в водорослях его вожделения. Хотя они делали вид, что ведать не ведают о том, о чем знают оба, с той ночи их накрепко связало сообщничество. Аурелиано Хосе не мог заснуть, пока не отзвучит вальс часов в большом зале, а зрелая дева, чья кожа начинала утрачивать свежесть, не находила покоя до той минуты, пока под ее москитную сетку не скользнет лунатик, которого она взрастила, не думая, что найдет в нем утешение и спасение от одиночества. И они не только стали вместе спать нагими, лаская друг друга до изнурения, но и бегали друг за другом по дому, затаиваясь в углах и запираясь в спальне во всякое время, подстегиваемые неутихающим кипением крови. Их чуть не застала врасплох Урсула, как-то днем вошедшая в кладовую, где они было принялись целоваться. «Ты так любишь свою тетю?» — спросила она Аурелиано Хосе с самым невинным видом. Он утвердительно кивнул. «Прекрасно», — заключила Урсула, отсыпала муки для теста и вернулась на кухню. Этот случай отрезвил Амаранту. Она поняла, что не просто забавляется с ребенком, а зашла уже слишком далеко, в самое болото осенней страсти, опасной и безысходной, и разом оборвала свидания. Аурелиано Хосе, который заканчивал военную учебу, вынужден был смириться и отправился ночевать в казарму. По субботам он хаживал вместе с солдатами в заведение Катарины. В своем внезапном одиночестве, в своем раннем возмужании он утешался женщинами, которые пахли мертвыми цветами и которых он представлял себе иными в потемках, и кипучей игрой воображения всех превращал в Амаранту.
Спустя некоторое время стали поступать противоречивые сведения о войне. Хотя правительство открыто признавало некоторые успехи мятежников на полях сражений, офицеры в Макондо располагали секретными сведениями о начале мирных переговоров. В начале апреля к полковнику Херинельдо Маркесу прибыл гонец. Он подтвердил, что действительно руководители консервативной партии установили контакты с вожаками революционеров во внутренних районах и вот-вот будет заключено перемирие на таких условиях: три либеральных министра войдут в правительство, либералы получат места в парламенте и будет объявлена широкая амнистия для всех мятежников, которые сложат оружие. Гонец доставил совершенно секретный приказ полковника Аурелиано Буэндии, не принявшего условия перемирия. Полковнику Херинельдо Маркесу следовало отобрать пять своих лучших бойцов и быть готовым покинуть с ними страну. Приказ был выполнен в строжайшей тайне. За неделю до подписания перемирия, в грозовой атмосфере противоречивых слухов, полковник Аурелиано Буэндия и десять его ближайших соратников, среди которых был и Роке Мясник, тайно прибыли поздней ночью в Макондо, распустили гарнизон, закопали оружие и уничтожили архивы. На рассвете они покинули городок вместе с Херинельдо Маркесом и его пятью офицерами. Это была такая стремительная и тихая операция, что Урсула узнала о ней в последние минуты, когда кто-то стукнул в окошко ее спальни и шепнул: «Если хотите видеть полковника Аурелиано Буэндию, высуньтесь в дверь». Урсула соскочила с кровати и бросилась к двери в ночной рубашке, но успела расслышать лишь стук копыт: всадники уже покидали Макондо, подняв ни о чем не сказавшее ей облако пыли. Лишь на следующий день она узнала, что и Аурелиано Хосе ушел с отцом.
Через десять дней после опубликования совместного коммюнике правительства и оппозиции об окончании войны были получены известия о первом вооруженном мятеже полковника Аурелиано Буэндии на западной границе. Его малочисленные и плохо вооруженные силы были разгромлены менее чем за неделю. Но в течение года, пока либералы и консерваторы старались заставить страну поверить в их перемирие, он еще семь раз пытался поднять восстание. Однажды ночью он обстрелял Риоачу со шхуны, а гарнизон в ответ вытащил из постелей и расстрелял четырнадцать самых известных либералов города. Полковник захватил и пятнадцать дней удерживал одну пограничную таможню, обратившись оттуда с воззванием к народу развязать всеобщую войну. В одном из своих походов он три месяца блуждал по сельве, задавшись нелепой целью одолеть полторы тысячи километров девственного леса, чтобы пробраться к предместьям столицы и открыть там военные действия. Как-то он оказался всего в двадцати километрах от Макондо, но правительственные патрули заставили его отступить в горы как раз к тому чудесному месту, где много лет назад его отец наткнулся на остов испанского галиона.
В это самое время умерла Виситасьон. Она доставила себе удовольствие умереть обычной старушечьей смертью после того, как отказалась от царского трона из страха перед бессонницей. Напоследок служанка попросила выкопать из-под ее кровати деньги, заработанные за двадцать лет, и послать их полковнику Аурелиано Буэндии, чтобы он продолжил войну. Но Урсула не удосужилась взять эти деньги: в те дни прошел слух о том, что полковник Аурелиано Буэндия погиб при высадке на берег близ главного города провинции. Официальному сообщению — четвертому менее чем за два года — все верили почти шесть месяцев, ибо о полковнике не было никаких известий. И вдруг, когда Урсула и Амаранта уже облачились в очередные траурные одеяния, до них дошла поразительная новость. Полковник Аурелиано Буэндия жив, но вроде бы оставил в покое правительство собственной страны и встал под знамена федерализма, побеждавшего в других республиках Карибского бассейна. Он объявлялся там и тут, под разными именами, все дальше уходя от родной земли. Позже стало известно, что его вдохновляла идея объединения всех федералистских сил Центральной Америки, чтобы смести с лица земли все консервативные режимы от Аляски до Патагонии. Первую весточку от него Урсула получила через несколько лет после того, как он скрылся. Это было письмо из Сантьяго-де-Куба, мятое и затертое, прошедшее через многие руки.
— Мы больше его никогда не увидим, — воскликнула Урсула, прочитав листок. — Эта дорожка приведет его к Рождеству на край света.
Человек, к которому она обратилась с этими словами и первому показала письмо, был консервативный генерал Хосе Ракель Монкада, назначенный алькальдом Макондо после окончания войны. «Ох уж этот Аурелиано, — заметил генерал Монкада. — Жаль, что он не консерватор». Генерал искренне им восхищался. Как многие консерваторы из штатских, Хосе Ракель Монкада воевал, защищая интересы партии, и дослужился до генеральского чина на поле битвы, хотя не считал военное дело своим призванием. Напротив, так же, как многие из его соратников, генерал был антимилитаристом. Он считал военных беспринципными шалопаями, интриганами и карьеристами, умеющими столкнуть лбами штатских и нажиться на заварухе. Умный, симпатичный, благодушный толстяк, любитель вкусно поесть и большой охотник до петушиных боев, он одно время был самым опасным противником полковника Аурелиано Буэндии. Ему удалось подчинить своему влиянию военачальников на большей части побережья. Когда порой генерал из тактических соображений оставлял тот или иной пункт отрядам полковника Аурелиано Буэндии, последний получал от него два письма. В одном, более обширном, генерал обращался к полковнику с призывом вести войну более гуманными способами. Второе письмо предназначалось супруге, если она оказывалась на территории либералов, и сопровождалось просьбой доставить это послание по назначению. И случалось так, что даже в разгар военных действий оба командующих заключали краткие перемирия для обмена пленными. Эти паузы становились часами приятного отдохновения, когда генерал Монкада обучал полковника Аурелиано Буэндию играть в шахматы. Они сделались большими друзьями. Даже начинали подумывать о том, чтобы сплотить рядовых членов обеих партий, покончить с влиянием военных и профессиональных политиков и установить гуманный режим на основе лучших тезисов обеих партийных доктрин. По окончании войны, когда полковник Аурелиано Буэндия скользнул в извилистый лабиринт перманентной диверсии, генерал Монкада был назначен коррехидором в Макондо. Он ходил в гражданском платье, заменил военных безоружными полицейскими, строго соблюдал законы об амнистии и оказывал помощь семьям некоторых либералов, павших в сражениях. Он добился того, что Макондо стал центром муниципального округа, а сам сделался первым городским алькальдом и создал атмосферу такого взаимного доверия, что о войне стали вспоминать как о бессмысленном кошмаре давно минувших лет. Падре Никанора, вконец обессилевшего от приступов печени, сменил падре Коронель, ветеран первой федералистской войны по прозвищу Балбес. Бруно Креспи, женившийся на Ампаро Москоте и успешно торговавший игрушками и музыкальными инструментами в собственном магазине, построил театр, который испанские труппы не обходили своими гастролями. Это был большой амфитеатр под открытым небом с деревянными скамьями, бархатным занавесом в греческих масках и с тремя кассами в виде львиных голов, через оскаленные пасти которых продавались билеты. В эту пору было реставрировано и здание школы. Она была поручена попечению дона Мельчора Эскалоны, старого, присланного из низины учителя, который заставлял нерадивых учеников ползать на коленях в патио по рассыпанной соли, а болтливых — жевать красный перец, — к полному удовлетворению их родителей. Аурелиано Второй и Хосе Аркадио Второй, буйные близнецы Санта Софии де ла Пьедад, первыми уселись в классной комнате со своими грифельными досками, мелом и именными алюминиевыми кружками. Юную Ремедиос, которая унаследовала ангельскую красоту своей матери, стали называть Ремедиос Прекрасной. Наперекор быстро текущему времени, нескончаемым траурам и непрестанным горестям Урсула не поддавалась старости. С помощью Санта Софии де ла Пьедад она расширяла свое кондитерское дело и за несколько лет не только вернула состояние, промотанное сыном в войну, но и набила чистым золотом котелки, запрятанные под полом в спальне. «Пока Бог меня не приберет, — говорила она, — в этом сумасшедшем доме не переведутся деньги». Так обстояли дела, когда Аурелиано Хосе дезертировал из федералистских войск Никарагуа, завербовался на немецкое судно и однажды появился на кухне родимого дома, здоровый, как лошадь, темный и лохматый, как индеец, и с тайным намерением жениться на Амаранте.
Он вошел, не успев сказать и слова, но Амаранта уже знала, для чего он вернулся. За столом она боялась встретиться с ним глазами. Через две недели он в присутствии Урсулы уставился на нее и сказал: «Я только о тебе и думал». Амаранта его избегала. Старалась ускользать от случайных встреч. Не отпускала от себя ни на шаг Ремедиос Прекрасную. Рассердилась на себя за то, что невольно покраснела, когда племянник спросил ее, до каких пор она будет носить на руке черную повязку, ибо подумала, что он намекает на ее девичество. После его приезда она стала запирать свою спальню, но, слыша много ночей подряд его мирный храп в соседней комнате, успокоилась и забыла об осторожности. Как-то под утро, через два месяца после его возвращения, она услышала шаги в своей спальне. Вместо того, чтобы бежать, вопить на весь дом — как она замыслила наперед, — ей вдруг захотелось томно расслабиться и затихнуть. Она почувствовала, что он нырнул под москитный полог, как раньше в детстве, как обычно делал, и ее обдало холодной испариной, мелко застучали зубы при виде его, абсолютно голого. «Уходи, — прошептала она, задыхаясь от нездорового любопытства. — Уходи, или я закричу». Но Аурелиано Хосе теперь знал, что действительно надо делать, ибо был уже не испуганным тьмой ребенком, а жеребцом с вольных лугов. После этой ночи возобновились их безмолвные и безрезультатные баталии, продолжавшиеся до рассвета. «Я — твоя тетка, — бормотала Амаранта в изнеможении. — Я тебе как мать, и не только по возрасту, я тебя вырастила, разве только грудью не кормила». Аурелиано убегал на заре и возвращался к следующему рассвету, всякий раз еще больше распаляясь при виде ее незапертой двери. Он ни на миг не переставал желать ее. Находил ее в темных спальнях взятых деревень, чаще всего в спальнях публичных, и сливался с ней в резком запахе крови, подсыхавшей на бинтах раненых, и в нервном напряге перед смертельной опасностью, ощущал рядом — всегда и всюду. Он бежал от нее, пытаясь покончить с мыслями о ней не только при помощи сотен километров, но и посредством той пьянящей жестокости, которую его товарищи называли отвагой, но чем больше он пачкал ее образ грязью войны, тем больше война ему напоминала Амаранту. Так изматывал он себя в изгнании, ища способ раз и навсегда разделаться с ней, а заодно и с собой, как вдруг услышал один старый анекдот про человека, женившегося на своей тете, которая, кроме того, была его кузиной, и потому его сын оказался в конечном итоге дедушкой самому себе.
— Значит, можно жениться на родной тетке? — спросил он в изумлении.
— Не только на тетке, — ответил рассказчик-солдат. — Потому мы и воюем против попов, чтобы каждый мог жениться хоть на родимой матери.
Через две недели Аурелиано Хосе дезертировал. Амаранта, по сравнению с хранимым образом, показалась ему более рыхлой, меланхоличной и безгрешной и, по правде сказать, уже переступающей последний порог зрелости, но зато она была неописуемо сладострастной в сумраке спальни и несказанно чувственной в своей агрессивной самообороне. «Ты — животное, — говорила Амаранта, отпихивая его гончих псов. — Нельзя же так наседать на свою бедную тетю, никак нельзя без особого разрешения Папы Римского». Аурелиано Хосе обещал съездить в Рим, обещал проползти всю Европу на коленях и лобызать туфли Его Святейшества, лишь бы только она развела мосты.
— Да дело не только в этом, — отбивалась Амаранта. — Ведь у нас дети могут родиться со свиным хвостиком.
Аурелиано Хосе был глух ко всем доводам.
— Пусть хоть броненосцы с роговым панцирем родятся, — стонал он.
Однажды поутру, не вынеся нестерпимых мук подавляемого желания, он пошел в заведение Катарины. Там встретил женщину с обвислой грудью, нежную и дешевую, которая на время его успокоила. Он принялся изводить Амаранту холодным равнодушием. Застав ее на галерее за швейной машинкой, с которой она удивительно ловко управлялась, он прошел мимо, не сказав ни слова. Но у Амаранты словно камень свалился с плеч, и она, сама не зная почему, снова стала думать о полковнике Херинельдо Маркесе, с грустью вспоминать их вечера за доской с китайскими шашками и даже представляла себе, как он входит к ней в спальню. Аурелиано Хосе и подозревать не мог, что позиции им потеряны. Когда, бросив игру в безразличие, он как-то ночью ворвался к Амаранте, она его выгнала решительно и бесповоротно и навсегда заперла для него дверь в свою комнату.
Спустя несколько месяцев после возвращения Аурелиано Хосе к ним в дом явилась дебелая, пахнущая жасмином женщина с мальчиком лет пяти. Она заявила, что это — сын полковника Аурелиано Буэндии и что Урсула должна его крестить. Никто не усомнился в происхождении этого безымянного ребенка, настолько он походил на полковника, когда того в детстве водили смотреть на лед. Женщина сказала, что мальчик родился с открытыми глазами и поглядывал на людей словно бы свысока и что ее пугает его немигающий взгляд. «Он, в точности он, — сказала Урсула. — Не хватает только, чтобы стулья двигались под этим взглядом». Мальчика крестили и нарекли Аурелиано, дав фамилию матери, потому что по закону нельзя было давать фамилию отца, пока тот не признает ребенка. Генерал Монкада стал крестным отцом. Амаранта очень просила отдать ей мальчика на воспитание, но мать воспротивилась.
Урсула еще не знала про обычай посылать девушек переспать с лихим воином, равно как подсаживать кур к племенному петуху, но в том году узнала: еще девять сыновей полковника Аурелиано Буэндии были приведены к ней для крещения. Старший, странного вида темноволосый и зеленоглазый крепыш, — совсем не в отцовскую родню, — выглядел уже лет на десять. Приводили ребят всех возрастов, всех мастей, но всегда мальчиков, и все они казались такими одинаковыми, что сомнения в родстве не было никакого. Только двое выделялись из общей массы. Один, слишком рослый для своего возраста, расколотил вдребезги цветочные вазы и кое-что из сервиза; его руки, казалось, разбивали все, к чему прикасались. Второй, блондин, явно пошел в мать со своими светлыми, как у цапли, глазами и длинными, в локонах, как у девочки, волосами. Он уверенно вошел в дом, словно в свой собственный, направился к одному из сундуков в спальне Урсулы и потребовал: «Дай мне заводную балерину». Урсула перепугалась. Открыла сундук, разворошила кучу старых пыльных вещей времен Мелькиадеса и нашла завернутую в пару чулок заводную балерину, которую когда-то принес Пьетро Креспи и про которую все позабыли. Менее чем за два года имя Аурелиано — и фамилию матери — получили при крещении все мальчики — числом семнадцать, — которых посеял полковник на просторах, где шла война. Сначала Урсула набивала им карманы деньгами, Амаранта пыталась оставить их у себя. Но в конечном счете обе стали довольствоваться подарками и ролью крестных матерей. «Наш долг — крестить их, — говорила Урсула, записывая в книжечку имена и адреса матерей, место и дату рождения мальчиков. — Аурелиано должен знать, как обстоят его личные дела, ведь ему предстоит принимать решения». Как-то за завтраком, сообщив генералу Монкаде про эту обескураживающую плодовитость, она высказала пожелание, чтобы полковник Аурелиано Буэндия собрал когда-нибудь всех своих сыновей под отцовской крышей.
— Не беспокойтесь, кума, — загадочно проговорил генерал Монкада. — Он вернется раньше, чем вы думаете.
Генерал Монкада знал, но не хотел распространяться за трапезой о том, что полковник Аурелиано Буэндия был уже по дороге домой, намереваясь поднять тут мятеж — гораздо более затяжной, бескомпромиссный и кровавый по сравнению с предыдущими.
Положение снова стало таким же напряженным, как перед последней войной. Петушиные бои, которые поощрялись самим алькальдом, были отменены. Начальник гарнизона капитан Акилес Рикардо практически стал комендантом города. Либералы посчитали это провокацией. «Должно случиться что-то страшное, — говорила Урсула своему внуку, Аурелиано Хосе. — Не выходи на улицу после шести вечера». Мольбы ее были напрасны. Аурелиано Хосе, как когда-то Аркадио, уже не принадлежал ей. Словно бы возвращение домой, жизнь без всяких забот и хлопот пробудили в нем неумеренную похотливость и леность его дяди Хосе Аркадио. Страсть к Амаранте испарилась бесследно. Он, в общем, плыл по воле волн, играл в бильярд, спасался от одиночества со случайными женщинами, подбирал деньги, которые Урсула по забывчивости оставляла в разных местах. Кончил тем, что заходил домой лишь переодеться. «Все они одинаковы, — причитала Урсула. — Вначале растут тихо-мирно, послушные, скромные, кажется, муху не обидят, а как борода полезет, пиши пропало». Не в пример Аркадио, который остался в неведении относительно своего истинного происхождения, Аурелиано Хосе разузнал, что был сыном Пилар Тернеры, которая теперь повесила ему гамак, чтобы он проводил сьесту в ее доме. Они были не просто мать и сын, скорее — товарищи по одиночеству. В душе Пилар Тернеры не осталось и следа надежды. Ее смех стал сипловат, как орган, ее грудь увяла от случайных докучливых ласк, живот и ляжки постиг скорбный удел продажной женщины, но ее сердце старело без горечи. Растолстевшая, словоохотливая, суетливая, как мать голодного семейства, она распрощалась с иллюзорными посулами карт и нашла свою тихую заводь у постели чужой любви. В ее спальне, где Аурелиано Хосе отдыхал в часы сьесты, соседские девушки принимали очередных любовников.
— Пусти меня в свою комнату, Пилар, — без стеснения говорили они ей, уже переступив порог.
— Входи, — говорила Пилар. А если рядом еще кто-то был, поясняла: — Я и сама радуюсь, если людям в постели радостно.
Она никогда не брала плату за услуги. Никогда не отказывала в просьбах, как не отказывала бесчисленным мужчинам, которые шли к ней даже на закате ее бабьего века, не давая ей ни денег, ни любви и лишь иногда доставляя удовольствие. Ее пять дочерей, унаследовавшие жаркую кровь матери, уже в юности потерялись на кривых тропках жизни. Из двух сыновей, которых удалось ей вырастить, один погиб, сражаясь в войсках полковника Аурелиано Буэндии, а другой был ранен и арестован четырнадцати лет от роду, когда пытался украсть клетку с курами в одном из поселков низины. Получилось так, что Аурелиано Хосе как бы сыграл роль того высокого смуглого мужчины, пришествие которого ей с полвека возвещал король червей и который, как все посланцы карточной колоды, согрел ее сердце тогда, когда уже был отмечен знаком смерти. Об этом ей поведали карты.
— Не уходи сегодня вечером, — сказала она. — Останься здесь ночевать. Кармелита Монтьельдавно просится в мою комнату.
Аурелиано Хосе не смог уловить глубинного смысла просьбы.
— Скажи ей, что приду к полуночи, — сказал он.
И пошел в театр, где испанская труппа давала «Кинжал Сорро», хотя на самом деле это была пьеса Соррильи «Кинжал гота», но название было изменено по приказу капитана Акилеса Рикардо, потому что либералы называли «готами» консерваторов. Показывая в дверях билет, Аурелиано Хосе вдруг увидел, что капитан Акилес Рикардо с двумя вооруженными солдатами обыскивает входящих.
— Прочь руки, капитан, — предупредил Аурелиано Хосе. — Еще не родился тот, кто меня пальцем тронет.
Капитан вознамерился применить силу, но Аурелиано Хосе, хотя оружия у него и не было, вырвался и побежал. Солдаты не подчинились приказу стрелять.
— Это же Буэндия, — пояснил один из них.
Побелев от ярости, капитан выхватил у солдата винтовку, бросился на середину улицы и прицелился.
— Ублюдки! — взревел он. — Да будь это сам полковник Аурелиано Буэндия!
Кармелита Монтьель, двадцатилетняя девственница, только что облилась водой, настоянной на апельсиновом цвете, и посыпала лепестками розмарина постель Пилар Тернеры, когда прогремел выстрел. Аурелиано Хосе было на роду написано познать с ней счастье, в котором ему отказала Амаранта, иметь от нее семерых сыновей и умереть от старости на ее руках, но ружейная пуля, которая вошла ему в спину и разворотила грудь, повиновалась неверному толкованию гадальных карт. В действительности этим вечером умереть должен был капитан Акилес Рикардо, и он умер, но четырьмя часами раньше, чем Аурелиано Хосе. Едва он выстрелил, как был уложен на месте сразу двумя пулями, неизвестно кем посланными, а многоголосый крик всколыхнул ночь:
— Да здравствует либеральная партия! Да здравствует полковник Аурелиано Буэндия!
В полночь, когда кровь Аурелиано Хосе перестала течь, а картам осталось заново определять судьбу Кармелиты Монтьель, более четырехсот человек прошли перед театром и разрядили револьверы в оставшийся лежать на улице труп капитана Акилеса Рикардо. Понадобилась патрульная команда, чтобы положить в повозку начиненное свинцом тело, которое разваливалось, как лепешка в супе.
Возмущенный наглым произволом военных из гарнизона, генерал Хосе Ракель Монкада восстановил свои политические связи, снова надел мундир и стал представлять в Макондо гражданскую и военную власть. Он, однако, не тешил себя тем, что его миротворческая деятельность убережет людей от того, что неизбежно должно было случиться. В сентябре поступали противоречивые сообщения. Правительство заявило, что контролирует всю страну, а либералы получали секретные донесения о вооруженных мятежах во внутренних районах. Официальные власти до тех пор не признавали, что в стране идет война, пока не пришлось обнародовать решение военного трибунала, который заочно вынес полковнику Аурелиано Буэндии смертный приговор. Совершить казнь предписывалось первому же гарнизону, который его схватит.
— Значит, он вернулся, — радостно сообщила Урсула генералу Монкаде. Но тот пока ничего не знал.
Полковник Аурелиано Буэндия действительно уже больше месяца обретался в стране. Но о нем ходили самые разные слухи, его будто бы видели в самых невероятных местах, и потому сам генерал Монкада поверил в его возвращение лишь тогда, когда было официально сообщено, что он захватил два прибрежных штата.
— Поздравляю, кума, — сказал он Урсуле, показав ей телеграмму. — Скоро он появится здесь, у вас.
Тут Урсула впервые забеспокоилась.
— А что же вы-то будете делать, кум? — спросила она. Генерал Монкада не единожды задавал себе этот вопрос.
— То же самое, что ваш сын, кума, — ответил он. — Выполнять свой долг.
Первого октября на заре полковник Аурелиано Буэндия во главе тысячи хорошо вооруженных людей атаковал Макондо, но гарнизон получил приказ стоять насмерть. В полдень, когда генерал Монкада обедал с Урсулой, орудийный залп мятежников, потрясший весь город, разнес в щепы фасад муниципального казначейства.
— Они так же хорошо вооружены, как и мы, — вздохнул генерал Монкада, — но дерутся еще более рьяно.
В два часа пополудни, когда земля дрожала от взаимного обстрела, он простился с Урсулой в уверенности, что проиграет это сражение.
— Молю Бога, чтобы сегодня вечером Аурелиано не вошел в этот дом, — сказал он. — Если придет, обнимите его за меня, потому что я едва ли когда-нибудь его увижу.
Той же ночью генерал Монкада был арестован, когда пытался бежать из Макондо, оставив пространное письмо на имя полковника Аурелиано Буэндии, где напомнил об их общих намерениях избегать жестокости в войне и желал ему окончательной победы над продажными офицерами и политиканами обеих партий. На следующий день полковник Аурелиано Буэндия обедал вместе с ним в доме Урсулы, где генерал Монкада сидел под арестом в ожидании приговора революционного военного трибунала. Это была семейная трапеза. Но пока противники, забыв про войну, предавались воспоминаниям о прошлом, Урсула не могла избавиться от горькой мысли, что ее сын оккупировал родную землю. Она увидела его в этом, новом свете, едва он ввалился в дом вместе со своей шумливой охраной, которая перевернула вверх дном все спальни, чтобы увериться в безопасности. Полковник Аурелиано Буэндия не только не противился этому, но и сам отдавал приказы повелительным тоном и никому не разрешал приближаться к себе ближе чем на три метра, даже Урсуле, пока его люди не выставили караул возле дома. На нем была военная форма из грубого дриля без всяких знаков различия и высокие сапоги со шпорами, заляпанные кровью и грязью. На поясе висела расстегнутая кобура, а рука, лежавшая на рукоятке револьвера, была так же напряжена и решительна, как его взгляд. Голова, ныне с глубокими залысинами, была словно обожжена в печи. Лицо, дубленное солью карибских ветров, приобрело твердость металла. От неминуемой старости его уберегала жизненная сила, которая была сродни жестокости. Он стал более высоким, чем в молодости, более бледным и угловатым и, казалось, не был склонен поддаваться душевным порывам. «Боже мой, — думала в тревоге Урсула. — Теперь он, видно, способен на все». Так и было. Ацтекская шаль-сарапе, привезенная Амаранте, воспоминания о друзьях за обедом, забавные анекдоты — все это было тусклым отсветом прежнего Аурелиано. Не успели похоронить мертвых в общей могиле, как он поручил полковнику Роке Мяснику ускорить разбирательство в военном трибунале, а сам взвалил на себя тяжкое бремя проведения коренных реформ, которые должны были не оставить камня на камне от загнивающего режима консерваторов. «Нам надо опередить партийных дельцов, — говорил он своим соратникам. — Не успеют они и глазом моргнуть, как дело будет сделано». Тут-то он и взялся за проверку земельных реестров чуть ли не столетней давности и раскопал узаконенные бесчинства своего брата Хосе Аркадио. Одним росчерком пера лишил его всех прав на землю. Отдавая дань вежливости, оставил на час другие дела и навестил Ребеку, чтобы сообщить ей о своем решении.
В полутемном доме одинокая вдова, которая в свое время была поверенной в его тайных любовных утехах и чье упрямство спасло ему жизнь, выглядела призраком из вечного прошлого. Укутанная в черное почти до кончиков пальцев, с сердцем, давно обращенным в пепел, она едва ли знала, что рядом идет война. Полковнику Аурелиано Буэндии казалось, что у нее сквозь кожу мерцают кости и она плывет в окружении блуждающих огней по затхлому воздуху, который все еще пахнет порохом. Он начал с того, что посоветовал ей не слишком строго соблюдать траур, проветрить дом и более не убиваться по Хосе Аркадио. Но Ребеку уже не трогала мирская суета. После того как она без толку предавалась ей, поедая землю, вдыхая аромат писем Пьетро Креспи, трамбуя собой постель неистового мужа, был наконец найден покой в этом доме, где воспоминания, вызываемые безжалостной памятью, обретали плоть и кровь и разгуливали, как живые существа, по глухим темным комнатам. Полулежа в своей плетеной качалке, глядя на полковника Аурелиано Буэндию так, будто это он был призраком из вечного прошлого, Ребека даже бровью не повела, услышав, что земли, присвоенные Хосе Аркадио, будут возвращены их законным хозяевам.
— Будь по-твоему, Аурелиано, — выдохнула она. — Я всегда знала и сейчас говорю, что ты — выродок в нашей семье.
Ревизия земельных книг закончилась одновременно с деятельностью военно-полевых судов, где председательствовал полковник Херинельдо Маркес и по решению которых были расстреляны все офицеры правительственных войск, плененные революционерами. Последним перед трибуналом предстал генерал Хосе Ракель Монкада. Урсула вступилась за него. «Это лучший правитель из всех, что были в Макондо, — сказала она полковнику Аурелиано Буэндии. — Я не буду говорить тебе о его добром сердце, о том, как он нас любит, ты знаешь это лучше других». Полковник Аурелиано Буэндия взглянул на нее сурово и холодно.
— Кто я такой, чтобы вершить правосудие? — спросил он. — Если у вас есть что сказать, скажите это перед военным судом.
Урсула так и сделала, да еще привела с собой матерей революционных офицеров, родившихся в Макондо. Одна за другой старейшие жительницы городка, многие из которых еще принимали участие в опаснейшем переходе через горы, восхваляли достоинства генерала Монкады. Урсула была последней в их ряду. Ее печальная торжественность, авторитет ее имени, горячая убежденность в правоте своих слов поколебали было чашу весов. «Вы принимаете слишком всерьез эту страшнейшую игру, хотя правильно делаете, так как должны выполнять свой долг, — сказала она членам трибунала. — Но не забывайте, что пока Бог дарует нам жизнь, мы остаемся вашими матерями, и будь вы хоть сто раз революционеры, мы имеем право спустить вам штаны и выпороть за проявленное к нам неуважение». Судьи удалились на совещание, а ее слова еще звенели в классе этой школы, снова превращенной в казарму. В полночь генерал Хосе Ракель Монкада был приговорен к расстрелу. Полковник Аурелиано Буэндия, несмотря на все попреки Урсулы, отказался смягчить приговор. Перед рассветом он навестил осужденного в комнате, где стояла колода-сепо.
— Помни, кум, — сказал он. — Тебя расстреливаю не я. Тебя расстреливает революция.
Генерал Монкада не поднялся с койки при его появлении.
— Дерьмо ты, кум, — отозвался он.
До этой минуты, с самого своего возвращения, полковник Аурелиано Буэндия ни разу не взглянул на генерала сочувственно или внимательно. Теперь он поразился, увидев, как тот состарился, как трясутся его руки, с каким спокойствием, даже равнодушием, встречает смерть, и вдруг испытал глубокое презрение к себе, которое принял за росток сострадания.
— Ты знаешь лучше меня, — сказал он, — что весь этот суд — один сплошной фарс, и ты просто платишь за преступления других, ибо на этот раз мы выиграем войну любой ценой. А разве ты на моем месте поступил бы иначе?
Генерал Монкада встал и протер полой рубашки толстые очки в черепаховой оправе.
— Кто знает, — сказал он. — Но меня беспокоит не то, что ты меня расстреляешь. В конце концов это — нормальная смерть для таких, как мы. — Положил очки на койку и снял с себя часы с цепочкой. — Меня беспокоит то, — добавил он, — что ты так ненавидел военных карьеристов, так бил их, так хотел с ними разделаться, и в конечном итоге им уподобился. Ни один жизненный идеал не стоит такого гнусного унижения. — Он снял обручальное кольцо и образок Девы заступницы всех скорбящих и положил рядом с очками и часами. — А потому, — закончил он, — ты не только станешь самым деспотичным и кровавым диктатором в истории нашей страны, но и расстреляешь мою куму Урсулу, дабы успокоить свою совесть.
Полковник Аурелиано Буэндия не проронил ни слова. Генерал Монкада вручил ему очки, образок, часы и кольцо и заговорил другим тоном.
— Но я позвал тебя не для упреков, — сказал он. — Хочу попросить тебя о любезности: передай эти вещи моей жене.
Полковник Аурелиано Буэндия рассовал вещицы по карманам.
— Она еще в Манауре?
— Да, в Манауре, — подтвердил генерал Монкада, — в том же доме за церковью, куда ты отправил письмо.
— Непременно все сделаю, Хосе Ракель, — сказал полковник Аурелиано Буэндия.
Когда он вышел на воздух, синий от рассветной дымки, его лицо повлажнело, как на той, на прошлой заре, и только тогда он понял, почему велел привести приговор в исполнение на дворе казармы, а не у кладбищенской стены. Расстрельная команда, выстроенная перед дверью, приветствовала его, как главу государства.
— Выводите, — распорядился он.
Полковник Херинельдо Маркес первым ощутил пустоту войны. Как правитель и комендант Макондо он дважды в неделю сносился по телеграфу с полковником Аурелиано Буэндией. Сначала в переговорах шла речь о войне, имеющей плоть и кровь и четкие контуры, что позволяло в любой момент определить, где она идет, и предусмотреть, куда она двинется дальше. Хотя полковник Аурелиано Буэндия не допускал панибратства даже в кругу ближайших друзей, он той порой позволял себе в общении с ними некоторые вольности, которые тотчас давали понять, кто отстукивает телеграфные послания. Не раз он сам затягивал беседу и даже позволял себе вспомнить о домашних делах. Однако, по мере того как война разгоралась и становилась неохватной, живой облик командующего начинал растворяться в заоблачных высях.
Точки и тире его «Я» с каждым разом становились все более далекими и невнятными и, соединяясь, превращались в слова, которые утрачивали всякий смысл. Тогда полковник Херинельдо Маркес только слушал, ибо создавалось жуткое впечатление, будто он общается по телеграфу с пришельцем из других миров.
— Ясно, Аурелиано, — отбивал он ключом конец разговора. — Да здравствует либеральная партия!
И в конце концов исчезло всякое представление о войне. То, что в прежние времена было жизненным действием, неодолимой страстью юности, сделалось чем-то страшно далеким, пустотой. Единственным прибежищем полковника Херинельдо Маркеса стала рабочая комната Амаранты. Он наведывался туда каждый день. Ему нравилось смотреть, как ее руки собирают в складки воздушный мадаполам под иглой швейной машинки, которую крутит Ремедиос Прекрасная. Они проводили долгие часы в молчании, довольствуясь обществом друг друга, но если Амаранта наслаждалась тем, что огонь его преданности не угасает, он никак не мог разобраться в тайных намерениях ее непостижимого сердца. Когда стало известно о его возвращении, Амаранта чуть не задохнулась от волнения. Но когда она увидела его в доме среди буйных приспешников полковника Аурелиано Буэндии, его, потрепанного бурями походной жизни, постаревшего от прожитых и канувших в забвение лет, пропитанного потом и пылью, пропахшего конюшней, с левой рукой на перевязи, она едва не лишилась чувств от разочарования. «Господи Боже, — подумалось ей. — Не такого ждала». На следующий день, однако, он пришел к ним выбритый и чистый — благоухающие лавандой усы, рука в белой, а не в окровавленной повязке. Он принес ей молитвенник, инкрустированный перламутром.
— Странный вы народ, мужчины, — сказала она, не зная, о чем говорить. — Занимаетесь тем, что бьете священников, а сами дарите молитвенники.
С той поры, даже в самые трудные дни войны, он навещал ее каждый день. Не раз, когда Ремедиос Прекрасная отсутствовала, вертел ручку швейной машинки. Амаранту трогали постоянство, преданность, благоговение перед ней этого мужчины, который, будучи военным комендантом города, тем не менее считал необходимым оставлять пистолет в гостиной и входить к ней безоружным. В течение четырех последних лет он не раз признавался ей в любви, но она всегда отвергала его, хотя и старалась не причинять ему боли, ибо, не пылая к нему страстью, жить без него она уже не могла. Ремедиос Прекрасная, которой, казалось, ни до чего нет дела и которую считали чуть ли не помешанной, и та не осталась равнодушной к такой преданности и однажды горячо вступилась за полковника Херинельдо Маркеса. Амаранта вдруг обнаружила, что взращенная ею девочка, юность которой только зацветала, уже превратилась в такое очаровательное создание, какого не видывали в Макондо. Она почувствовала, как в сердце вновь зарождается острая неприязнь, которую пришлось когда-то испытать к Ребеке. Моля Бога, чтобы он уберег ее от греха и не дал бы пожелать девочке смерти, Амаранта навсегда удалила Ремедиос Прекрасную из своей рабочей комнаты. Именно в это время полковник Херинельдо Маркес проникался отвращением к войне. Он пустил в ход все свое красноречие, свою необъятную и подавляющую нежность и был готов ради Амаранты отказаться от славы, которой принес в жертву лучшие годы. Но переубедить ее не смог. Одним августовским вечером, изнемогая от бремени собственного упрямства, Амаранта заперлась в спальне, чтобы до смерти оплакивать свое одиночество, после того как ответила решительным отказом упорному обожателю.
— Забудем друг друга навсегда, — сказала она ему. — Мы уже слишком стары для этого.
Тем же вечером полковнику Херинельдо Маркесу пришлось отвечать на телеграфный вызов полковника Аурелиано Буэндии. Это был праздный разговор, не открывший новых путей перед зашедшей в тупик войны. К концу беседы полковник Херинельдо Маркес увидел в окно безлюдные улицы, стеклянные капли на миндальных деревьях и почувствовал, что тонет в одиночестве.
— Аурелиано, — уныло отстукал он ключом, — в Макондо идет дождь.
Аппарат надолго затих. И вдруг прорвался потоком безжалостных точек и тире полковника Аурелиано Буэндии.
— Не распускай сопли, Херинельдо, — чеканили точки и тире. — В августе всегда идет дождь.
Они так давно не говорили по душам, что полковника Херинельдо Маркеса расстроил этот резкий отпор. Когда же два месяца спустя полковник Аурелиано Буэндия вернулся в Макондо, расстройство уступило место полнейшей растерянности. Даже Урсулу поразили перемены, происшедшие в сыне. Он вернулся один, без всякого шума, без свиты, закутавшись в плащ, несмотря на жару, и прихватив с собой трех любовниц, которых поселил в другом доме, где и проводил большую часть времени, лежа в гамаке. Изредка просматривал депеши, информировавшие о боях местного значения. Бывало, полковник Херинельдо Маркес обращался к нему за распоряжением об эвакуации войск из какого-либо приграничного пункта, грозившего стать местом международных трений.
— Не тревожь меня по пустякам, — приказал полковник Аурелиано Буэндия. — Обращайся к Божественному Провидению.
Это был, вероятно, самый критический момент восстания. Помещики-либералы, которые вначале поддерживали революцию, подписали секретные соглашения с помещиками-консерваторами, чтобы воспрепятствовать ревизии прав на земельную собственность. Либералы-политэмигранты, наживавшие капитал на войне, публично отвергли драконовские распоряжения полковника Аурелиано Буэндии, но даже такая неприятность не вывела его из себя. Он забросил свои стихи, заполнившие более пяти тетрадей, валявшиеся теперь на дне сундука. По ночам или в часы сьесты звал к себе в гамак одну из своих женщин и, получив маломальское удовлетворение, спал как убитый, не выказывая ни малейшего признака тревоги. Только ему одному было известно, что его неуемное сердце осуждено на вечные муки сомнений и колебаний. Вначале, опьяненный триумфальным возвращением и невообразимыми победами, он заглянул в пропасть величия. Ему нравилось иметь под рукой такого большого знатока военного искусства, как герцог Мальборо, чье одеяние из шкур, украшенное зубами тигра, вызывало уважение у взрослых и страх у детей. Именно тогда полковник Аурелиано Буэндия решил, что ни одно человеческое существо, даже Урсула, не должно приближаться к нему ближе чем на три шага. Из Центра мелового круга, который очерчивали его адъютанты всюду, куда бы он ни явился, и в котором только ему можно было находиться, он, издавая короткие и категоричные приказы, вершил судьбами ближних. Оказавшись в Манауре после расстрела генерала Монкады и желая выполнить последнюю волю своей жертвы, он отправился вручить вдове очки, образок, часы и кольцо, но она не пустила его на порог.
— Сюда нельзя, полковник, — сказала вдова. — Командуйте на своей войне, а в моем доме командую я.
Полковник Аурелиано Буэндия не проявил ни малейшего неудовольствия, но его душа обрела покой лишь тогда, когда его охранники разграбили и даже сожгли дом вдовы. «Ты теряешь человечность, Аурелиано, — сказал ему тут полковник Херинельдо Маркес, — и разлагаешься заживо». В ту пору состоялась вторая ассамблея мятежных военачальников. Собрался разный люд: идеалисты, карьеристы, авантюристы, отбросы общества и даже самые обыкновенные преступники. Был там и старый чиновник-консерватор, растративший казенные деньги и переметнувшийся к мятежникам, чтобы скрыться от правосудия. Многие даже не знали, за что они сражаются. В этой пестрой толпе, где различия в оценке событий грозили взорвать изнутри либеральное сообщество, выделялась одна мрачная фигура — генерал Теофило Варгас. Чистокровный индеец, темный, неграмотный, отличавшийся тихим коварством и пророческим даром, он сумел превратить своих людей в слепых фанатиков. Полковник Аурелиано Буэндия замыслил на этом сборище объединить всех мятежных командиров против политиканов с их закулисными играми. Генерал Теофило Варгас опередил его: за считаные часы развалил коалицию самых видных командиров и фактически возглавил войска. «С этой сволочью ухо востро держите, — говорил полковник Аурелиано Буэндия своим офицерам. — Для нас он более опасен, чем сам военный министр». Один молоденький капитан, неприметный и осмотрительный, робко поднял указательный палец.
— Можно еще проще, полковник, — сказал он. — Его надо убить.
Полковника Аурелиано Буэндию чуть смутила не жестокость предложения, а то, что оно было высказано на долю секунды раньше, чем он сам понял, чего хочет.
— Не дождетесь от меня такого приказа, — сказал он.
И действительно, приказа он не отдавал. Но две недели спустя генерал Теофило Варгас был на куски изрублен в засаде, а полковник Аурелиано Буэндия стал верховным командующим. Той же самой ночью, когда его верховенство признали все мятежные командиры, он вдруг проснулся в гамаке и завопил, требуя одеяло. Внутренний холод, леденивший кости и заставлявший стучать зубы под жарким солнцем, не давал ему уснуть несколько месяцев, пока не сделался привычным. Упоение властью стали портить вспышки злости на самого себя. Стараясь одолеть душевное смятение, он приказал расстрелять молоденького капитана, который предложил убить генерала Теофило Варгаса. Его приказы выполнялись раньше, чем он их отдавал, даже раньше, чем хотел отдать, и всегда выполнялись с гораздо большим рвением и размахом, чем он того желал. Заблудившись в дебрях одиночества своей необъятной власти, он потерял путеводную нить. С презрением смотрел на толпы народа, радостно встречавшие его в захваченных городках: они представлялись ему теми же самыми, что ранее приветствовали тут его врагов. Повсюду он натыкался на подростков, глядевших на него его глазами, говоривших его голосом, с таким же недоверием обращавших к нему слова привета, с каким он обращался к ним, и утверждавших, что они — его сыновья. Он чувствовал себя измельченным, повторенным во множестве лиц и таким одиноким, как никогда. Он был убежден, что его собственные офицеры врут ему на каждом шагу. Пререкался с герцогом Мальборо. «Лучший друг тот, кого нет на свете», — повторял в те времена полковник Аурелиано Буэндия. Он устал от неуверенности, от заколдованного круга вечной войны, всегда застававшей его в одном и том же месте, но всякий раз еще больше постаревшего, еще больше сникшего, все меньше понимающего — зачем, как, до каких пор. И всегда кто-то стоял у самой черты мелового круга. Кто-то, кому не хватало денег, у кого сын болел коклюшем или кто хотел заснуть и не проснуться, потому что больше не мог хлебать дерьмо этой войны, но тем не менее из последних сил вытягивался в струнку и рапортовал: «Все в порядке, мой полковник». Именно это и было самым страшным в тех бесконечных войнах, поскольку порядок оставался прежним. Одинокий, лишенный своих предчувствий, бегущий от холода, который преследовал его до могилы, полковник Аурелиано Буэндия нашел пристанище в Макондо, где мог согреться теплом очень старых воспоминаний. Его безразличие стало таким глубоким, что по прибытии партийной делегации, уполномоченной обсудить с ним дальнейший ход событий, он лишь повернулся в гамаке на бок, не протерев глаза.
— Пошлите их туда, к шлюхам, — пробормотал он.
Шестеро посланцев либеральной партии — юристов в сюртуках и цилиндрах — с редким стоицизмом переносили страшную ноябрьскую жару. Урсула приютила их в своем доме. Большую часть дня они просидели в запертой спальне, обсуждая сугубо секретные дела, а к вечеру попросили дать им охранников с несколькими аккордеонистами и сняли на весь вечер заведение Катарины. «Не трогать их, — приказал полковник Аурелиано Буэндия. — Я-то всегда знал, чего им надо». В начале декабря эта долгожданная встреча, которая, по мнению многих, грозила превратиться в нескончаемую дискуссию, была завершена в течение часа.
В накаленной солнцем гостиной, рядом с гробовым силуэтом пианолы, накрытой белым саваном, сидел полковник Аурелиано Буэндия, презревший на этот раз меловой круг, начертанный его адъютантами. Он занял кресло между своими политическими советниками и, закутавшись в шерстяной плед, молча слушал краткие предложения партийных эмиссаров. Они, во-первых, просили его отказаться от ревизии прав собственности на землю, чтобы снова заручиться поддержкой землевладельцев-либералов. Просили, во-вторых, прекратить гонения на священнослужителей, чтобы получить возможность опираться на верующих. И, наконец, просили ни в коем случае не уравнивать в правах законных и незаконнорожденных детей, дабы охранить святость домашнего очага.
— Выходит, мы сражались только за власть, — усмехнулся полковник Аурелиано Буэндия, когда закончилось перечисление.
— Это всего лишь тактические реформы, — заметил один из делегатов. — Сейчас, в войну, главное — крепко стоять на пьедестале народного большинства. А там видно будет.
Один из политических советников полковника Аурелиано Буэндии поспешил вмешаться.
— Это противоречит всякому смыслу, — сказал он. — Если предложенные вами реформы хороши, значит, хорош и нынешний режим консерваторов. Если эти реформы помогут нам укрепить народный пьедестал войны, как вы говорите, значит, нынешний режим стоит на крепком народном пьедестале. А следовательно, вывод такой: почти двадцать лет мы боролись вовсе не за чаяния народа.
Советник хотел продолжить, но полковник Аурелиано Буэндия прервал его взмахом руки.
— Не теряйте времени, доктор, — сказал он. — Главное то, что с этого момента мы боремся только за власть. — С усмешкой, не сползавшей с его губ, он взял бумаги, переданные ему на подпись делегатами, и обмакнул перо в чернила. — А если так, — подытожил он, — у нас нет никаких возражений.
Его люди не верили своим ушам.
— Простите меня, полковник, — мягко сказал полковник Херинельдо Маркес, — но это — измена.
Полковник Аурелиано Буэндия застыл с поднятой рукой и тут же обрушил на смельчака тяжелый молот своей власти.
— Сдать оружие! — приказал он.
Полковник Херинельдо Маркес встал и положил пистолет на стол.
— Отправляйтесь в казарму, — продолжал полковник Аурелиано Буэндия. — Предстанете перед революционным трибуналом.
Затем подписал декларацию и возвратил документы посланцам со словами:
— Сеньоры, вот ваши бумаги. Пусть послужат общему делу.
Спустя два дня полковник Херинельдо Маркес, обвиненный в государственной измене, был приговорен к расстрелу. Съежившись в своем гамаке, полковник Аурелиано Буэндия оставался глух к просьбам о помиловании. Накануне казни, нарушив приказ не тревожить, Урсула пришла к нему в спальню. В черном с головы до пят, с небывало торжественным видом стояла она все три минуты своего визита.
— Я знаю, что ты расстреляешь Херинельдо, — сказала она очень спокойно, — и не могу этому помешать. Но хочу тебя предупредить: как только я увижу труп своими глазами, клянусь тебе прахом моего отца и моей матери и памятью Хосе Аркадио Буэндии, клянусь перед Господом Богом, я из-под земли тебя достану и задушу собственными руками. — Уходя из комнаты, не дожидаясь ответа, она добавила: — Именно так я поступила бы, если бы ты родился со свиным хвостом.
В ту нескончаемую ночь, когда полковник Херинельдо Маркес оживлял в памяти дни, погибшие в швейной комнате Амаранты, полковник Аурелиано Буэндия час за часом долбил твердую скорлупу своего одиночества, стараясь ее пробить. Единственные счастливые мгновения — после того далекого дня, когда отец водил его смотреть на лед, — он пережил в своей ювелирной мастерской, где делал золотых рыбок. Ему надо было тридцать два раза начинать гражданскую войну, надо было подвергать испытанию все свои договоры со смертью и, подобно свинье, вываляться в грязи славы, чтобы с почти сорокалетним опозданием понять преимущества прямодушия.
На рассвете, изнуренный тяжкими бессонными часами, за час до казни он появился в комнате, где лежала колода для пыток. «Комедия окончена, друг, — услышал полковник Херинельдо Маркес. — Вали отсюда, пока москиты тебя не сожрали». Полковник Херинельдо Маркес не мог скрыть своего презрения.
— Нет, Аурелиано, — отвечал он. — Лучше умереть, чем видеть, как ты делаешься подонком.
— И не увидишь, — сказал полковник Аурелиано Буэндия. — Натягивай сапоги и пойдем кончать с этой гнусной войной.
Сказав это, он не знал, что легче начать войну, чем ее кончить. Ему понадобился почти год кровавых расправ, чтобы принудить правительство заключить мир на условиях, приемлемых для мятежников, и еще один год, чтобы убедить своих сторонников в необходимости принять эти условия. Он прибегал к невообразимо жестоким мерам для подавления восстаний своих собственных офицеров, которые отказывались праздновать купленную победу, и даже призвал на помощь неприятельские силы, чтобы сломить их сопротивление.
Никогда он не воевал с таким азартом, как теперь. Уверенность в том, что наконец-то он воюет за свое собственное освобождение, а не за абстрактные идеалы, за лозунги, которые политикам при желании ничего не стоит вывернуть наизнанку, наполняла его безудержным энтузиазмом. Полковник Херинельдо Маркес, сражавшийся за проигрыш столь же убедительно и самоотверженно, сколь раньше боролся за победу, осуждал его безрассудную храбрость. «Будь спокоен, — ухмылялся тот. — Умереть труднее, чем кажется». В этом случае так и было. Уверенность в том, что его день еще не пришел, наделяла полковника Аурелиано Буэндию таинственным иммунитетом, бессмертием, которому не вышел срок и которое сопутствовало ему в перипетиях войны и позволило наконец завоевать поражение, оказавшееся намного более тяжелым, намного более кровавым и дорогостоящим, чем все победы.
За двадцать лет военных действий полковник Аурелиано Буэндия не раз бывал дома, но эти мимолетные наезды, постоянное сопровождение охранников, ореол легендарности, ослеплявший даже Урсулу, превратили его под конец в совсем чужого человека. Когда в последний раз он посетил Макондо и снял дом для своих трех сожительниц, то собственный дом посещал лишь время от времени, когда находил время прийти пообедать. Ремедиос Прекрасная и близнецы, родившиеся в разгар войны, его почти не знали. Амаранта никак не могла сопоставить образ брата, который в юности мастерил золотых рыбок, с образом легендарного полководца, который отгородился от всего человечества трехметровым пространством. Но как только стало известно о скором перемирии и возможном возвращении полковника, возвращении обычного человека, которого можно просто любить, сердца домашних не только очнулись от многолетней летаргии, но воспылали при виде его с неожиданной силой.
— Наконец-то, — сказала Урсула, — в доме опять будет мужчина.
Амаранта первой поняла, что он для них потерян безвозвратно. За неделю до перемирия, когда полковник Аурелиано Буэндия пришел домой без охраны, лишь с двумя босоногими ординарцами, свалившими в галерее сундук со стихами и сбрую от мула — остатки его прежнего королевского снаряжения, — она увидела брата из своей швейной комнаты и окликнула. Он, кажется, не сразу узнал ее.
— Я Амаранта, — кивнула она приветливо, радуясь его приезду и подняв руку с черной повязкой. — Гляди-ка.
Полковник Аурелиано Буэндия растянул губы в той же улыбке, какой приветствовал ее, увидев с этой повязкой тем далеким утром, когда в Макондо его вели на расстрел.
— Какой ужас, — сказал он. — Время просто бежит.
У дома был выставлен караул из правительственных войск. Полковник Аурелиано Буэндия вернулся униженный, опозоренный, обвиняемый в том, что сделал войну чрезмерно жестокой лишь затем, чтобы побольше взять за ее прекращение. Его знобило от лихорадки и от холода, и под мышками снова налились волдыри. За полгода до этого дня, еще только услышав о перемирии, Урсула открыла и подмела его спальню, затеплила в углах плошки с благовонным миром, надеясь, что он возвратится тихо встретить старость в компании замшелых кукол Ремедиос. Однако последними двумя годами он сполна рассчитался с жизнью, в том числе и за постарение. Проходя мимо своей ювелирной мастерской, которую Урсула прибрала с особым усердием, он даже не заметил, что в замочную скважину вставлен ключ. Он не обратил никакого внимания на незначительный, но навевающий грусть ущерб, который время нанесло дому и который показался бы любому человеку, столь долго отсутствовавшему, но хранившему в душе воспоминания, просто бедствием. Его не трогали ни отвалившиеся от стен куски штукатурки, ни грязная вата паутин в углах, ни чахлые бегонии, ни источенные термитами балки, ни позелененные мхом оконные переплеты, ни другие ранящие душу капканы, расставляемые ностальгией. Он сел в галерее, завернувшись в плащ и не сняв сапоги, словно ждал, когда пройдет непогода и кончится дождь, весь день поливавший бегонии. И Урсула поняла, что он в доме долго не задержится. «Если не война его возьмет, — подумалось ей, — возьмет смерть». Мысль была настолько ясной, настолько четкой, что показалась пророческой.
Этим же вечером, за ужином, один из близнецов, предполагаемый Аурелиано Второй, разломил хлеб правой рукой и зачерпнул суп левой. Его брат-близнец, предполагаемый Хосе Аркадио Второй, разломил хлеб левой рукой и зачерпнул суп правой. Координация действий была так точна, что они казались не двумя братьями, сидящими напротив друг друга, а комбинацией зеркал. Спектакль, который стали разыгрывать близнецы с тех пор, как осознали свое абсолютное сходство, на этот раз был дан ими в честь вновь прибывшего. Но полковник Аурелиано Буэндия ничего не заметил. Он был так от всего далек, что даже взгляда не бросил на Ремедиос Прекрасную, которая прошла мимо совсем голой. Только Урсула отважилась вывести его из состояния полной прострации.
— Если тебе снова надо уйти, — сказала она ему за ужином, — то по крайней мере запомни, как мы выглядели сегодня вечером.
Тогда полковник Аурелиано Буэндия без всякого удивления отметил, что Урсула — единственное человеческое существо, понявшее, что он конченый человек, и впервые за многие годы решился посмотреть ей в лицо. Морщинистая кожа, гнилые зубы, жидкие седые волосы и недоумевающий взгляд. Глаза матери вызвали у него в памяти ее образ из тех очень далеких времен, когда он однажды предсказал, что горшок с кипящей похлебкой вот-вот упадет со стола, и горшок в самом деле разбился. Вмиг стали видны ему все царапины, рубцы, следы от ударов, раны и шрамы, оставленные на ее лице полувековой нелегкой жизнью, и он признался себе, что все эти ее переживания не вызывают в нем даже сочувствия. Он сделал последнюю попытку разыскать в своем сердце место, где скисают все его добрые чувства, и не нашел. Раньше его все-таки мучила совесть, когда, бывало, собственная кожа вдруг запахнет Урсулой и его начнут одолевать думы о ней. Но все это похоронила война. Даже Ремедиос, его жена, была теперь полустертым образом какой-то девочки, годившейся ему в дочери. Бесчисленные женщины, которых он встречал на просторах любви и которые разнесли его семя по всему побережью, не оставили и следа в его душе. Большинство из них входили к нему в потемках и уходили до рассвета и на следующий день напоминали о себе лишь ощущением легкой разбитости. Единственной его привязанностью, которую не взяли ни время, ни война, был брат Хосе Аркадио, да и то времен их детства, когда их сближало сообщничество, а не братская любовь.
— Простите, — ответил он извинением на замечание Урсулы. — Война все вытравила во мне.
В последующие дни он занимался тем, что заметал следы своего пребывания на грешной земле. В почти оголенной ювелирной мастерской оставил только самые необходимые предметы, ничего о нем не говорящие, раздарил всю одежду ординарцам и закопал оружие в патио с таким старанием, словно приносил покаяние, как его отец, когда закапывал копье, убившее Пруденсио Агиляра. Сохранил только пистолет с одной-единственной пулей. Урсула ничему не препятствовала. Один лишь раз она его остановила, когда он собрался разбить дагерротип — изображение Ремедиос, — висевший в гостиной и озарявшийся вечным светильником. «Ее портрет уже давно не принадлежит тебе, — сказала она. — Это семейная реликвия». Накануне объявления о перемирии, когда в доме уже не осталось ни одного предмета, напоминавшего о нем, полковник Аурелиано Буэндия притащил в пекарню сундучок со своими стихами как раз в ту минуту, когда Санта София де ла Пьедад собралась затопить печь.
— Разожги дрова вот этим, — сказал он ей, протягивая первый свиток пожелтевших бумаг. — Огонь быстро схватит такую гниль.
У Санта Софии де ла Пьедад, молчаливой, со всеми согласной, уступавшей даже собственным сыновьям, почему-то рука не поднялась на свиток.
— Важные бумаги, — сказала она.
— Вовсе нет, — сказал полковник. — Такое пишут только для себя.
— Тогда, — сказала она, — вы сами их и жгите.
Он так и сделал, да еще расколол топором сундучок в щепки и бросил их в огонь. Несколькими часами раньше к нему заходила Пилар Тернера. Не видавший ее многие годы полковник Аурелиано Буэндия поразился тому, как она постарела и растолстела и до чего потускнел ее смех, поразился и тому, как проницательно она читает карты. «Не разевай рот», — сказала Пилар Тернера ему и теперь, а полковник подумал, что она сказала эти же слова в прошлый раз, когда он был полководцем в зените славы, и пророчество оказалось поразительно вещим и предопределило его дальнейшую судьбу. Поэтому, после того как его личный медик вскрыл ему волдыри под мышками, он с самым безразличным видом попросил врача показать точное местонахождение сердца. Тот приложил ухо к его груди и нарисовал на ней круг помазком, влажным от йода.
Вторник — день перемирия — зачинался промозглым и дождливым. Полковник Аурелиано Буэндия пришел в кухню около пяти утра и выпил свой вечный кофе без сахара.
— В такой день, как этот, ты явился на свет, — сказала Урсула. — И всех напугал своими широко раскрытыми глазами.
Он не повернул головы и напряженно ловил звуки, долетавшие из казарм, трубные сигналы и голоса команды, пронзавшие тихий рассвет. Хотя, казалось, он за долгие годы войны должен был ко всему привыкнуть, у него вдруг так же налились свинцом ноги и засвербила спина, как в юности при первой встрече с обнаженной женщиной. И он невольно подумал, попав, наконец, в западню ностальгии, что если бы женился на ней, не знал бы ни войны, ни славы, стал бы безымянным ремесленником, счастливым домашним животным. Эта запоздалая потрясающая картина, никогда ранее ему не являвшаяся, испортила завтрак. Когда в семь утра за ним зашел полковник Херинельдо Маркес с группой мятежных офицеров, он выглядел на редкость мрачным, задумчивым и одиноким. Урсула пыталась накинуть ему на плечи новый плащ.
— Что подумает правительство? — сказала она ему. — Скажут, ты сдался, потому как уже не на что и плащ купить.
Но он не взял. Уже в дверях, увидев струи дождя, напялил на голову старую войлочную шляпу Хосе Аркадио Буэндии.
— Аурелиано, — сказала ему тогда Урсула, — обещай мне, если тебе будет худо, вспомни о своей матери.
Он слабо улыбнулся, поднял руку, вытянув пальцы, и, не сказав ни слова, вышел из дому навстречу воплям, оскорблениям, проклятиям, которые неслись ему вслед до городских ворот. Урсула заперла дверь на засов, полная решимости не отпирать ее до конца своих дней. «Мы тут сгнием заживо, — шептала она, — мы обратимся в тлен в этом доме без хозяина, но не доставим этому жалкому городишке радости видеть наши слезы». Она все утро копалась в самых укромных местах, стараясь отыскать хоть что-то, напоминающее о сыне, но ничего не нашла.
Церемония перемирия состоялась в двадцати километрах от Макондо под сенью огромного дерева-сейбы, вокруг которого впоследствии вырастет город Неерландия. Представителям правительства и партии, а также посланцам мятежников, сложивших оружие, прислуживала суетливая стайка одетых в белое монастырских послушниц, которые казались голубками, вспугнутыми дождем. Полковник Аурелиано Буэндия приехал на понуром муле. Небритый, мучимый гнойными волдырями больше, чем крушением своих ожиданий, ибо его давно покинула всякая надежда и позади осталась не только слава, но и сожаление о былой славе. По его личному распоряжению не было ни музыки, ни петард, ни колокольного звона, ни ликования, ни вообще каких-либо проявлений радости, дабы не нарушалась горестная атмосфера происходящего. Бродячий фотограф, сделавший единственный снимок, который мог сохранить для потомства образ полковника Аурелиано Буэндии, был вынужден разбить стеклянный негатив.
Процедура длилась почти столько времени, сколько требовалось, чтобы подписать акт о перемирии. За деревянным столом в центре видавшего виды циркового шатра сидели представители правительства и офицеры, оставшиеся верными полковнику Аурелиано Буэндии. Перед тем как подписать документ, личный представитель президента Республики начал было вслух зачитывать акт о капитуляции, но полковник Аурелиано Буэндия прервал его.
— Не будем тратить время на формальности, — сказал он и собрался поставить свою подпись, не читая бумаг. Голос одного из его офицеров разорвал нависшую над столом тяжелую тишину.
— Полковник, — сказал офицер, — будьте добры, не подписывайте это первым.
Полковник Аурелиано Буэндия уступил просьбе. После того как документ совершил за столом полный круг в такой глубокой тишине, что по скрипу пера можно было распознать автографы, первое место в списке еще оставалось пустым. Полковник Аурелиано Буэндия был готов поставить там свое имя.
— Полковник, — сказал кто-то из остальных его офицеров, — еще не поздно спасти свою честь.
Не моргнув глазом, полковник Аурелиано Буэндия подписал первый экземпляр. Он не успел подписать последний экземпляр, как в дверях шатра появился один из мятежных полковников, держа под уздцы мула с двумя висящими по бокам сундуками. Несмотря на крайнюю молодость, прибывший офицер имел вид человека покорного и бесстрастного. Это был казначей мятежного округа Макондо. Юнец сделал тяжелый шестидневный переход с полумертвым от голода мулом, чтобы поспеть к церемонии перемирия. С неподражаемым благоговением он снял сундуки, раскрыл их и стал выкладывать на стол один за другим семьдесят два золотых кирпича. О существовании этого богатства даже не вспомнили. В неразберихе последних месяцев, когда распалось главное командование, а революция выродилась в кровавое соперничество главарей, никто и ни за что не отвечал. Золото революции, отлитое в кирпичики, которые затем были вываляны в глине и обожжены в печи, оставалось бесхозным. Полковник Аурелиано Буэндия велел включить семьдесят два кирпича в инвентарную опись при акте о капитуляции и скрепил документ своей подписью без всяких обсуждений. Вконец обессиленный казначей продолжал стоять перед ним навытяжку и глядеть ему в лицо своими ясными глазами цвета патоки.
— Чего еще? — спросил его полковник Аурелиано Буэндия.
Юный офицер стиснул зубы.
— Расписку, — сказал он.
Полковник Аурелиано Буэндия собственноручно написал и протянул ему бумажку. Выпил стакан лимонада и отломил кусок бисквита, которым угощали послушницы, а затем отправился в палатку, которую ему поставили на всякий случай. Там он снял рубашку, сел на край койки и в три с четвертью пополудни разрядил пистолет в круг, нарисованный йодом у него на груди его личным медиком. В это же самое время в Макондо Урсула подошла к печи и открыла крышку на кастрюле с молоком, недоумевая, почему молоко так долго не закипает. Кастрюля кишела червями.
— Аурелиано убили! — вскрикнула она.
Затем по привычке, привитой одиночеством, взглянула в патио и увидела Хосе Аркадио Буэндию, насквозь промокшего от дождя и гораздо более дряхлого, чем тогда, когда он умер. «Аурелиано убил предатель, — объяснила ему Урсула, — и никто над ним не сжалился, не закрыл ему глаза». К ночи она увидела сквозь слезы, как быстрые и яркие оранжевые круги, подобно зарницам, полосуют небо, и подумала, что это знамение смерти. Она еще рыдала под каштаном, уткнувшись в колени мужа, когда принесли полковника Аурелиано Буэндию, завернутого в жесткий от подсохшей крови плащ и яростно таращившего глаза.
Он был вне опасности. Пуля так удачно прошла навылет, что врач смог сунуть в отверстие на груди и вытащить из спины шнурок, пропитанный йодом. «Такого мне еще не приходилось делать, — сказал он с довольным видом. — Свинец прошел, как по маслу, не задев ни одного жизненно важного центра». Полковник Аурелиано Буэндия увидел вокруг себя скорбных послушниц, тянувших панихидные псалмы за упокой его души, и пожалел, что не выстрелил себе в горло, как хотел раньше, и внял предостережению Пилар Тернеры: «Не разевай рот».
— Если бы я еще имел власть, — сказал он медику, — я расстрелял бы вас на месте. Не за то, что спасли мне жизнь, а за то, что сделали меня посмешищем.
Неудавшееся самоубийство за считанные часы вернуло ему былой престиж. Те же люди, что распускали слухи о том, будто он продал войну за роскошные апартаменты со стенами из золотых кирпичей, увидели в попытке убить себя геройский поступок и объявили его мучеником. Позже, когда он отказался от ордена Особых Заслуг, пожалованного ему президентом Республики, даже его самые неуемные соперники повалили к нему толпой, прося забыть про перемирие и начать новую войну. В доме росла гора покаянных даров. Растроганный, хотя и не сразу, мощной поддержкой своих старых товарищей по оружию, полковник Аурелиано Буэндия не отрицал возможности пойти им навстречу. Более того, он, бывало, сам просто бредил новой войной, и полковник Херинельдо Маркес подумывал, что ему не хватает лишь повода для новой резни. И повод в самом деле представился, когда президент Республики отказал в военных пенсиях старым участникам войны — либералам и консерваторам, — пока каждый претендент не пройдет особую комиссию и пока закон о назначении таких пенсий не будет принят конгрессом. «Это грабеж! — рвал и метал полковник Аурелиано Буэндия. — Скорее в гроб ляжешь, чем подачку дождешься!» В первый раз за время выздоровления он встал с кресла-качалки, купленного Урсулой, и зашагал по спальне, диктуя ультиматум президенту Республики. В телеграмме, которая так никогда и не была обнародована, он обвинял власти в первом нарушении Неерландского пакта и угрожал развязать жесточайшую войну, если назначение военных пенсий не состоится в течение двух недель. Его действия были столь оправданны, что их одобряли даже старые воины-консерваторы. Но единственным ответом правительства было усиление военной охраны, выставленной у дверей его дома под предлогом защиты от бандитов, и запрещение каких бы то ни было визитов. Подобные меры были приняты в стране по отношению ко всем поднадзорным каудильо. Эта предосторожность была настолько действенна, своевременна и эффективна, что два месяца спустя после перемирия, когда полковник Аурелиано Буэндия совсем поправился, его самые верные сторонники были уже на том свете, или в изгнании, или стали незаменимой частью правительственной администрации.
Полковник Аурелиано Буэндия вышел из своей комнаты в декабре и, кинув взгляд на дом, махнул на войну рукой. С энергией, немыслимо кипучей для своих лет, Урсула снова омолодила свое жилище. «Пусть знают, кто я такая, — сказала она, услышав, что ее сын будет жить. — Самым красивым, самым гостеприимным будет этот сумасшедший дом». Она распорядилась вымыть полы и покрасить стены, расчистить сад и вырастить новые цветы, сменила мебель, распахнула двери и окна, чтобы и в спальни ворвался ослепительный свет лета. Сократила сроки несчетных догоняющих друг друга трауров и сама вместо старой строгой одежды стала носить светлые платья. Музыка пианолы снова наполнила дом весельем. Услышав ее, Амаранта вспомнила о Пьетро Креспи, о его сумеречных гардениях и о его лавандовом благоухании, и в глубине ее увядшего сердца расцвела досада — незлобивая, утихомиренная временем. Однажды надо было навести порядок в гостиной, и Урсула обратилась за помощью к солдатам, караулившим дом. Молодой начальник стражи дал им разрешение. День ото дня Урсула все больше загружала их разными поручениями. И кормила, дарила им одежду и обувь, учила читать и писать. Когда власти сняли охрану, один из солдат остался в доме и прислуживал там еще долгие годы. К утру на Новый год молодой начальник стражи, доведенный до отчаяния отказами Ремедиос Прекрасной, умер от любви под ее окнами.
Много лет спустя, на смертном одре, Аурелиано Второй вспомнит тот дождливый июньский день, когда он вошел в спальню взглянуть на своего первенца. Хотя ребенок был хилым и плаксивым, будто и не из рода Буэндия, отец сразу, без всяких раздумий, дал ему имя.
— Он будет зваться Хосе Аркадио.
Фернанда дель Карпио, красивейшая женщина, которую Аурелиано Второй взял в жены год назад, согласно кивнула. Урсула же, напротив, не могла скрыть неясную тревогу. Упорная перетасовка одних и тех же имен на протяжении всей долгой истории семейства позволила, как ей казалось, сделать вполне определенные выводы. Если все Аурелиано были нелюдимы, но очень сметливы, то все Хосе Аркадио были порывисты и решительны, но отмечены печатью трагизма. Классификации не поддавались только близнецы Хосе Аркадио Второй и Аурелиано Второй. Братья были в детстве так проказливы и так похожи, что даже сама Санта София де ла Пьедад не могла различить их. В день крестин Амаранта надела каждому на запястье именной браслет, а потом обряжала их в одежду разного цвета, меченную их инициалами, но когда они стали ходить в школу, то часто менялись одеждой и браслетами и называли себя всякий раз по-разному. Учитель Мельчор Эскалона, привыкший узнавать Хосе Аркадио Второго по зеленой рубашке, стал в тупик, обнаружив у него браслет Аурелиано Второго, притом что другой называл себя Аурелиано Вторым и носил белую рубашку, хотя браслет у него был Хосе Аркадио Второго. С тех пор никто не мог с уверенностью сказать — кто из них кто. Даже когда они выросли и жизнь внесла в их облик определенные поправки, Урсулу продолжали одолевать сомнения — не запутались ли они сами в своей головоломной игре с переодеванием и не перестали ли быть самими собой. Вплоть до отрочества близнецы были как два синхронных механизма. Они просыпались в одно и то же время, вместе бежали по нужде, болели одинаковыми болезнями и даже видели те же самые сны. Домашние были уверены, что братья копируют друг друга из баловства, но в один прекрасный день обнаружилась истина: Санта София де ла Пьедад дала одному лимонного сока с водой, и не успел он пригубить стакан, как другой сказал, что в напитке нет сахара. Санта София де ла Пьедад, которая в самом деле забыла положить сахар, рассказала об этом Урсуле. «Они все такие, — ответила Урсула, ничуть не удивившись. — Ненормальные от рождения». Со временем путаница окончательно возобладала. Тот, кто после игр с переодеванием заполучил имя Аурелиано Второй, стал здоровым парнем, как дед Хосе Аркадио Буэндия, а тот, кто остался с именем Хосе Аркадио Второй, вырос тощим, как полковник Аурелиано Буэндия, и роднил их только одинокий вид, отличавший всех членов семьи. Возможно, такое несоответствие имен, комплекций и характеров побудило Урсулу уверовать в то, что в детстве близнецы, всех запутав, запутались сами.
Впечатляющая разница между братьями проявилась в самый разгар войны, когда Хосе Аркадио Второй стал упрашивать полковника Херинельдо Маркеса позволить ему посмотреть на расстрел. Несмотря на запрет Урсулы, он добился своего. Аурелиано Второй, напротив, содрогался при одной мысли увидеть казнь. И предпочитал сидеть дома. Двенадцати лет он спросил Урсулу, что находится в запретной комнате. «Бумаги, — ответила она. — Книги Мелькиадеса и всякие сочинения, которые он писал в последние годы жизни». Ответ не удовлетворил подростка, а только разжег любопытство. Он так приставал, так пылко обещал ничего не испортить, что Урсула дала ему ключ. В комнату никто не входил с тех пор, как оттуда вынесли тело Мелькиадеса и на дверь повесили замок, со временем насквозь проржавевший. Но когда Аурелиано Второй распахнул ставни, комнату залил привычный свет, который, казалось, и не исчезал отсюда и всегда тут был, а в углах — ни паутины, ни грязи, порядок и чистота, такой порядок и такая чистота, каких не видели в день похорон, и даже чернила не высохли в чернильнице, а ржавчина не съела блеск металла и не остыла печь, на которой Хосе Аркадио Буэндия гнал пары ртути. На полках стояли книги в хрупких и бледных, как из дубленой человеческой кожи, переплетах и много совсем свежих рукописей. Помещение не открывалось долгие годы, но воздух здесь был свежее, чем в остальных комнатах. Ни одна пылинка не осела здесь и тогда, когда через месяц Урсула вошла в комнату с ведром воды и щеткой, чтобы вытереть пол, но прибираться не пришлось. Аурелиано Второй сидел за книгой, глотая страницы. Хотя книга была без обложки и без названия, он не мог оторваться от рассказа про женщину, которая садилась за стол и ела зернышки риса, подцепляя каждое булавкой, а также от рассказа про рыбака, который попросил соседа одолжить ему грузило для сети, а потом выудил рыбу с бриллиантом в желудке и отдал ее в благодарность соседу, и от рассказа про лампу, исполняющую желания, и про ковер-самолет. Раскрасневшись от волнения, он спросил Урсулу, взаправду ли бывает такое, и она ответила, да, такое случалось, много-много лет тому назад цыгане привозили в Макондо и чудесные лампы, и ковры-самолеты.
— Дело в том, — вздохнула она, — что наш мир потихоньку кончается и этих чудес уже нет.
Прочитав книгу, многие рассказы в которой обрывались на самом интересном месте, потому что не хватало страниц, Аурелиано Второй воспылал желанием расшифровать рукописи. Это оказалось делом для него непосильным. Буквы напоминали рубашки и штаны, развешанные сушиться на проволоке, и больше походили на музыкальную грамоту, чем на письмо. Одним жарким полднем он, копаясь в рукописях, почувствовал, что в комнате кто-то есть. Возле сверкающего солнцем окна сидел, положив руки на колени, Мелькиадес. Он выглядел лет на сорок, не старше. И был в том же самом допотопном жилете и в широкополой, черной, как вороново крыло, шляпе, из-под которой с взопревшей головы сползали на бледные виски капли жирного пота, как в тот день, когда однажды в детстве на него смотрели Аурелиано и Хосе Аркадио. Аурелиано Второй его тотчас узнал, потому что это передававшееся по наследству воспоминание досталось ему от деда.
— Здравствуйте, — сказал Аурелиано Второй.
— Здравствуй, мальчик, — сказал Мелькиадес.
С тех пор в течение ряда лет они виделись почти каждый день, Мелькиадес рассказывал ему о людях и землях, хотел влить в него свою древнюю мудрость, но дать ключ к загадке рукописей отказался. «Никто не познает их смысла, пока не пройдет ровно сто лет», — сказал он. Аурелиано Второй навсегда сохранил тайну их встреч. Однажды он со страхом подумал, что его сокровенному миру пришел конец, когда Урсула вошла в комнату, где сидел Мелькиадес. Но она его не увидела.
— С кем это ты разговариваешь? — спросила она.
— Ни с кем, — сказал Аурелиано Второй.
— Вот так и твой прадед, — сказала Урсула. — Он тоже всегда сам с собой разговаривал.
Хосе Аркадио Второму удалось между тем свое намерение исполнить: он увидел расстрел. Всю жизнь ему будет помниться мертвенно-белое пламя залпа из шести винтовок, грохот эха, раздробленного горами, и грустная улыбка и изумленные глаза осужденного, который стоял и никак не падал, хотя рубаха была уже залита кровью, и продолжал улыбаться даже тогда, когда его отвязали от столба и запихнули в ящик с известью. «Он живой, — подумалось мальчику. — Его живьем закопают». Зрелище так потрясло Хосе Аркадио Второго, что он с тех пор возненавидел и военное дело, и войну, и не из-за расстрелов, а из-за жуткого обычая хоронить расстрелянных живыми. Никто не знал, с каких пор он начал звонить в колокола, прислуживать на мессе падре Антонио Исабелю, преемнику Балбеса, и кормить бойцовых петухов в патио при доме священника. Когда полковник Херинельдо Маркес узнал об этом, он сурово отчитал Хосе Аркадио Второго за приверженность занятиям, которые либералы считают презренными. «Дело в том, — отвечал подросток, — что из меня, кажется, вышел консерватор». Он считал, что миропонимание предначертано небесами. Полковник Херинельдо Маркес в гневе рассказал обо всем Урсуле.
— Пусть, — спокойно сказала она. — Если он станет священником, Господь Бог, может быть, смилуется над нашим домом.
Вскоре стало известно, что падре Антонио Исабель готовит Хосе Аркадио Второго к первому причастию. Падре, подстригая петухам воротничок на шее, знакомил юношу с катехизисом. Объяснял ему на простых примерах, когда они вместе рассаживали кур-несушек по местам, почему Бог на второй день сотворения мира решил, что цыплята будут вылупливаться из яиц. Уже в ту пору у пастыря Божьего стали проявляться признаки старческого слабоумия, заставившего его годы спустя сказать, что, наверное, дьявол выиграл противоборство с Богом и не кто-нибудь, а нечистый восседает на небесном троне, скрывая свою истинную сущность, дабы ловить в свои тенета болтунов и нерадивых. Вдохновленный бесстрашием своего наставника, Хосе Аркадио Второй за короткое время так поднаторел в теологических диспутах, что мог обвести вокруг пальца самого дьявола, и к тому же освоил все хитрости петушиных боев. Амаранта сшила ему полотняный костюм с воротником, купила галстук и пару светлых ботинок, а на ленте для свечи к первому причастию золотыми буквами написала его имя. За два вечера до причастия падре Антонио Исабель заперся с юнцом в исповедальне, чтобы отпустить ему грехи — в строгом соответствии с церковным вопросником. Перечень вопросов был так велик, что старый священник, привыкший ложиться спать в шесть вечера, задремал в кресле задолго до конца исповеди. Некоторые вопросы были для Хосе Аркадио Второго настоящим откровением. Его не удивило, когда падре спросил, не приходилось ли ему заниматься дурными делами с женщинами, и он честно ответил: «Нет», но вопрос — не совокуплялся ли он с животными, заставил его сильно призадуматься. В первую пятницу мая он причастился, но любопытство разбирало его. Не утерпев, юнец задал вопрос Петронио, заморышу-пономарю, жившему в звоннице и, как говорили, питавшемуся летучими мышами, и Петронио сказал:
— Есть такие беспутные христиане, которые блудят с ослицами.
Хосе Аркадио Второй проявил редкую любознательность, расспрашивал с таким интересом, что Петронио потерял терпение.
— Я сам пойду сегодня ночью, — признался он. — Если пообещаешь молчать, возьму тебя в следующий вторник с собой.
Во вторник Петронио действительно спустился с башни вниз с деревянной скамеечкой, предназначение которой до сих пор было неизвестно, и повел Хосе Аркадио Второго в ближайший загон. Юноша так пристрастился к этим ночным вылазкам, что прошло порядочно времени, прежде чем его увидели в заведении Катарины. С утра до вечера он готовил петухов к боям.
— Убери отсюда этих птиц, — приказала Урсула, когда он в первый раз явился в дом со своими пестрыми красавцами. — Петухи уже принесли нашему дому большие беды, а теперь ты этих сюда притащил.
Хосе Аркадио Второй унес петухов без возражений, но продолжал дрессировать и холить их у Пилар Тернеры, его бабки, которая предоставила в его распоряжение весь дом, лишь бы внук был при ней. Вскоре он блеснул на петушиных боях таким мастерством, приобретенным у падре Антонио Исабеля, что стал зарабатывать массу денег, которых ему хватало не только на разведение пернатых, но и для удовлетворения своих мужских потребностей. Урсула в ту пору часто сравнивала его с братом и никак не могла взять в толк, почему близнецы, до жути похожие в детстве, стали совсем разными людьми. Впрочем, ей не пришлось долго удивляться, ибо вскоре и Аурелиано Второй стал проявлять склонность к лености и мотовству. Пока он торчал день-деньской в комнате Мелькиадеса, его занимали собственные мысли, как полковника Аурелиано Буэндию в молодости. Но незадолго до Неерландского перемирия случайное событие положило конец его затворничеству и окунуло в житейское море. Одна молодая женщина, продававшая лотерейные билеты, сулившие счастливцу аккордеон, поздоровалась с ним, как с очень близким приятелем. Аурелиано Второй не удивился, так как его часто принимали за брата, Хосе Аркадио Второго. Но он не стал выводить ее из заблуждения, даже тогда, когда девушка попыталась разжалобить его всхлипываниями, и тогда, когда ей удалось завлечь его к себе в комнату. С этой первой встречи она так его полюбила, что смошенничала с билетами и аккордеон достался ему. Недели через две Аурелиано Второй понял, что девушка спит попеременно с ним и с его братом, принимая их за одного и того же мужчину, но ситуацию не прояснил, а, напротив, постарался скрыть истинное положение вещей и все оставить как было. В комнату Мелькиадеса он больше не возвращался. Все дни проводил в патио, пытаясь по слуху играть на аккордеоне, несмотря на протесты Урсулы, которая в те времена запретила в доме всякую музыку из-за трауров и вообще с презрением относилась к аккордеону, как к инструменту бродяг, наследников Франсиско Человека. Тем не менее Аурелиано Второй стал прекрасным аккордеонистом и продолжал играть после женитьбы и рождения детей и считался одним из самых уважаемых граждан Макондо.
Почти два месяца он делил женщину со своим братом. Караулил его, расстраивал его планы, а когда убеждался, что Хосе Аркадио Второй не пойдет ночью к их общей любовнице, сам шел к ней. Однажды он обнаружил, что заразился. Спустя два дня встретил в купальне брата, который стоял, уткнувшись лбом в столб, обливаясь потом, и рыдал навзрыд, и все понял. Брат признался, что женщина выставила его за дверь, потому что он наградил ее, как она сказала, скверной болезнью. И рассказал также, как его лечит Пилар Тернера. Аурелиано Второй втихомолку тоже стал делать горячие примочки из марганцовки и принимать мочегонные настои, и оба порознь вылечились в течение трех месяцев от тайных страданий. Хосе Аркадио Второй больше не приходил к женщине. Аурелиано Второй вымолил себе прощение и не покидал ее до самой смерти.
Ее звали Петра Котес. В Макондо она приехала в годы войны со своим случайным супругом, который жил продажей лотерейных билетов, а когда он умер, она тоже стала продавать билеты. Молодая опрятная мулатка с миндалевидными желтыми глазами, придававшими ей вид свирепой пантеры, на самом деле была женщиной очень доброй и просто созданной для любви. Когда Урсула узнала, что Хосе Аркадио Второй стал петушатником, а Аурелиано Второй веселит аккордеоном друзей своей сожительницы на шумных вечеринках, она думала, что рехнется от стыда. Словно бы оба брата унаследовали только семейные пороки и не могут похвастать ни одной семейной добродетелью. И решила, что больше никто не будет зваться Аурелиано или Хосе Аркадио. Однако, когда Аурелиано Второй выбрал имя для своего первенца, она не стала ему противоречить.
— Хорошо, — сказала Урсула, — но с одним условием: воспитывать младенца буду я сама.
Ей было уже лет сто, и она почти ослепла от бельм на обоих глазах, но сохранила отменное здоровье, силу характера и ясность ума. Никто лучше нее не смог бы воспитать настоящего человека, который поднял бы престиж семьи и навек отказался бы даже слышать о войне, о бойцовых петухах, о продажных женщинах и о бредовых затеях — четырех напастях, которые, по мнению Урсулы, ведут их семью к вырождению.
— Этот ребенок будет священником, — торжественно объявила она. — И если Бог продлит мне жизнь, он станет Папой.
Ее слова были встречены громким хохотом, и не только в спальне, а во всем доме, где пировали буйные дружки Аурелиано Второго. Война, давно попавшая на свалку дурных воспоминаний, вдруг напомнила о себе выстрелами бутылок шампанского.
— За здоровье Папы! — провозгласил Аурелиано Второй.
Все хором подхватили тост. Хозяин дома заиграл на аккордеоне, в небе рвались петарды и гремели барабаны, забавляя народ. Под утро гости, упившиеся шампанским, прирезали шесть коров и вытащили их из загона на потребу толпе. Никого это не поразило. С тех пор как Аурелиано Второй стал хозяйничать в доме, подобные пиршества устраивались нередко и по менее значительным поводам, чем рождение Папы Римского. За несколько лет без всяких усилий, благодаря редкому везению — его скот и птица плодились с невиданной быстротой, — Аурелиано Второй стал одним из богатейших людей низины. Его кобылы то и дело приносили тройню, куры неслись по три раза в день, а свиньи поросились так бешено, что иначе как вмешательством нечистой силы такую неистовую плодовитость объяснить было трудно. «Копи деньги, — говорила Урсула своему безалаберному правнуку. — Подобное счастье не может длиться всю жизнь». Но Аурелиано Второй ее не слушал. Чем больше шампанского он вливал в своих приятелей, тем быстрее размножалась его скотина и тем тверже он убеждался, что удачу приносят не его действия, а присутствие Петры Котес, его сожительницы, чья любовная энергия заряжает природу. Он был так уверен в ней как в источнике своего богатства, что всегда держал Петру Котес возле своего скота и птицы, и даже когда женился и заимел детей, продолжал с ней сожительствовать с согласия Фернанды, своей жены. Крепкий, могучий, как его предки, но жизнелюбивый и обворожительный, чего о них не скажешь, Аурелиано Второй мало заботился о своих стадах. Ему было достаточно послать Петру Котес в загоны или прокатить на лошади по своим землям, как любое животное, будто помеченное ее клеймом, начинало безостановочно плодить себе подобных.
Как все хорошее, что перепадало им в их долгой жизни, несметное богатство свалилось на них нежданно-негаданно. До окончания гражданских войн Петра Котес жила на доходы от своих лотерей, Аурелиано Второй умел заставить бабушку раскошелиться. Это была беспечная парочка, которая особо заботилась только о том, как бы пораньше вечером забраться в постель, даже по святым праздникам, и трясти кровать до утра. «Эта женщина — твоя погибель, — кричала Урсула правнуку, когда тот, как лунатик, неслышно возвращался домой. — Она тебя когда-нибудь совсем доконает, и будешь от боли ногами сучить с примочкой из настурции под брюхом». Хосе Аркадио Второй, со временем узнавший, что ему нашелся заместитель, не мог понять помешательства брата. В его представлении Петра Котес была женщиной самой обыкновенной — в постели не слишком ретивой и в любви совсем незатейливой. Аурелиано Второй был глух и к укорам Урсулы, и к насмешкам брата и лишь мечтал о том, чтобы подыскать занятие, которое позволило бы ему содержать дом для Петры Котес, чтобы умереть вместе с ней, на ней и под ней в одно из их сумасшедших тряских свиданий. Когда полковник Аурелиано Буэндия снова засел в своей мастерской, поддавшись наконец умиротворяющим чарам старости, Аурелиано Второй подумал, что было бы неплохо тоже заняться изготовлением золотых рыбок. Много часов провел он в душном помещении, наблюдая, как твердые пластинки металла превращались в руках полковника, который трудился с великим терпением безысходности, в золотую чешую. Это занятие показалось Аурелиано Второму таким утомительным, а перед глазами все время маячила такая жгучая Петра Котес, что через три недели его из мастерской как ветром сдуло. Именно в эту пору он принес Петре Котес кроликов для лотереи. Кролики плодились и росли с такой быстротой, что не хватало времени распродавать лотерейные билеты. Сначала Аурелиано Второй не обращал внимания на угрожающие масштабы размножения. Но однажды, когда в городке никто уже и слышать не желал о кроличьих лотереях, он проснулся ночью от крепких ударов в стену патио. «Не пугайся, — сказала Петра Котес. — Это кролики». Азартная возня животных не давала уснуть. На заре Аурелиано Второй открыл дверь и увидел патио, битком набитое кроликами, как живое зеркало, голубеющее под первыми лучами солнца. Петра Котес, умирая со смеху, не удержалась, чтобы не подшутить над ним.
— Здесь только те, что родились вчера к вечеру, — сказала она.
— Страшное дело! — сказал он. — Почему бы тебе не завести коров?
Через некоторое время, решив покончить с кроличьим засильем в патио, Петра Котес обменяла кроликов на корову, которая через два месяца принесла тройню. Таково было начало. Аурелиано Второй не успел оглянуться, как стал хозяином стад и земель, и едва успевал раздвигать стены конюшен и кишащих поросятами свинарников. Такое немыслимое благоденствие вызывало у него безудержный смех, и он выражал свое восторженное настроение самым нелепым образом. «Плодитесь, коровищи, жизнь скоротечна!» — вопил он с хохотом. Урсула ломала голову, в какие темные дела он ввязался, не ворует ли, не крадет ли скот, и всякий раз, когда он у нее на глазах раскупоривал бутылку шампанского только для того, чтобы подставить лоб под струю пены, она кричала, что он мот и транжира. И допекла его: однажды Аурелиано Второй, проснувшись в особо радужном настроении, взял ящик с деньгами, банку клея и кисть и, распевая во все горло старые песни Франсиско Человека, оклеил весь дом — снизу доверху, внутри и снаружи — бумажными деньгами достоинством в песо. Старое жилище Буэндии, не менявшее свой белый цвет с тех пор, как привезли пианолу, стало походить на что-то вроде пестрой мечети. Ни волнение домочадцев, ни возмущение Урсулы, ни ликование толпы, запрудившей улицу, чтобы поглазеть на действо во славу расточительства, не помешали Аурелиано Второму разукрасить стены — от фасада до кухни, включая спальные комнаты и купальни, — и рассыпать оставшиеся бумажки но всему патио.
— Теперь, — сказал он напоследок, — я думаю, никто в этом доме больше не будет толковать о деньгах.
Так и было. Урсула велела снова побелить дом после того, как от стен отодрали бумажные деньги вместе с большими кусками штукатурки. «Господи Боже, — молила она. — Сделай нас такими же бедными, какими мы были, когда начали здесь строиться, ибо никогда не расплатиться нам на том свете за наши греховные траты». Ее мольбы были услышаны, но поняты не совсем точно. Случилось так, что один рабочий, отрывавший деньги от стены, нечаянно толкнул огромную гипсовую статую святого Иосифа, кем-то оставленную в этом доме в самом конце войны, и, грохнувшись на пол, она разбилась на куски. Из ее нутра хлынул поток золотых монет. Никто не мог сказать, кому принадлежит это святое изваяние во весь человеческий рост. «Его притащили трое мужчин, — вспоминала Амаранта. — И попросили позволения оставить здесь, пока не кончится дождь, а я указала им это место, в углу, где его никто не заденет, и они его туда поставили с большой предосторожностью, и святой стоял там, и никто за ним пока не пришел». В последнее время Урсула зажигала пред святым Иосифом свечи и преклоняла колени, не подозревая, что молится не ему, а почти двумстам килограммам золота. Мысль о своем долгом, хотя и невольном идолопоклонстве совсем вывела ее из себя. Плюнув на слепящую груду золота, она набила им три холщовых мешка и где-то закопала в надежде, что рано или поздно три незнакомца явятся за ним. Много лет спустя, в тяжкие годы глубокой старости, Урсула вмешивалась в разговоры частых гостей, бывавших в доме, и спрашивала, не оставлял ли кто из них во время войны гипсового святого Иосифа на хранение, пока не пройдет дождь.
Внезапное обогащение, так волновавшее Урсулу, в те времена уже никого не удивляло. Макондо купался в сказочной роскоши. Глиняные дома с тростниковыми кровлями, построенные первыми поселенцами, были вытеснены кирпичными зданиями с деревянными ставнями и цементными полами, где не так ощущался гнет удушливой жары в два часа пополудни. От старого поселка Хосе Аркадио Буэндии остались одни пропыленные миндальные деревья, сумевшие выстоять в самое тяжкое время, да прозрачные воды реки, чьи доисторические валуны были обращены в пыль неистовыми камнедробилками Хосе Аркадио Второго, когда он вознамерился углубить речное дно для судоходства. Это была бредовая затея, сравнимая лишь с безрассудствами его прадеда, поскольку каменистое русло и многочисленные пороги так или иначе не позволяли судам дойти от городка до моря. Но Хосе Аркадио Второй неожиданно уперся, как бык, и от своего не отступал. До этого случая он не отличался взлетами фантазии. Кроме недолгой связи с Петрой Котес, он даже к женщинам не проявлял интереса. Урсула считала его самым никчемным представителем рода Буэндия, неспособным прославиться даже на петушиной стезе. И тут вдруг полковник Аурелиано Буэндия рассказал про виденный им в войну испанский галион, который сидит на мели в двенадцати километрах от моря. Этот рассказ, долго казавшийся многим просто химерой, для Хосе Аркадио Второго стал откровением. Он пустил с молотка своих петухов, нанял рабочих, купил оборудование, и адская работа началась: дробились камни, копались каналы, сносились мели и даже выравнивалась крутизна водопадов. «Я такое уже видывала, — кричала Урсула. — Похоже, время перевернулось и все начинается сначала!» Когда Хосе Аркадио Второй решил, что по реке могут идти суда, он представил брату планы, разработанные в деталях, и последний дал ему денег для их осуществления. А затем Хосе Аркадио Второй надолго исчез. Поговаривали, что идея купить пароход — всего лишь ловкий шаг, чтобы улизнуть с деньгами брата, но однажды разлетелись слухи, что к городу подплывает странная посудина. Жители Макондо, уже и думать забывшие о великих делах Хосе Аркадио Буэндии, высыпали на берег и глазам своим не поверили, увидев, как к причалу подходит первое и последнее плавательное средство передвижения, когда-либо подходившее к городу. Это был всего-навсего бревенчатый плот, перевязанный толстыми канатами, за которые его тащили вверх по течению двадцать человек, шедшие берегом. На плоту, выпятив грудь и сверкая глазами, стоял Хосе Аркадио Второй и командовал сложной процедурой причаливания. Вместе с ним приехала компания великолепных дам, которые прятались от жгучего солнца под разноцветными зонтиками и прикрывали белые плечи шелковыми шалями, а лица у них были ярко накрашены, в волосах пестрели живые цветы, на руках сверкали золотые змеи, а во рту — бриллиантовые зубы.
Только эту бревенчатую махину смог дотащить Хосе Аркадио Второй до Макондо и только один-единственный раз, но он так и не признал своего поражения и считал содеянное подвигом и демонстрацией силы воли. Во всех своих расходах он отчитался перед братом и вскоре опять стал возиться с петухами. Единственной пользой от этого неудачного предприятия был свежий ветерок новой жизни, ворвавшийся в Макондо вместе с дамами из Франции, чье изумительное мастерство совершило переворот в традиционных методах любви и чья приверженность бытовому комфорту нанесла удар отсталому заведению Катарины и превратила заурядную улицу в настоящий базар с японскими фонариками и грустными шарманками. Именно эти дамы затеяли кровавый карнавал, на три дня погрузивший Макондо в пучину безумства и оставивший о себе добрую память только тем, что свел Аурелиано Второго с Фернандой дель Карпио. Ремедиос Прекрасная была объявлена королевой карнавала. Урсула, которую пугала волнующая красота правнучки, не смогла воспрепятствовать этому. До той поры она не выпускала девушку на улицу и только разрешала ей ходить с Амарантой к мессе, да и то заставляла прикрывать лицо черной мантильей. Не слишком благочестивые мужчины, из тех, что под видом священников произносили богопротивные речи в заведении Катарины, приходили в церковь с одним лишь намерением: увидеть, хотя бы на миг, лицо Ремедиос Прекрасной, о сказочной красоте которой ходили восторженные толки по всем селениям низины. Не скоро любопытные добились своего, и, наверное, лучше бы им ее не видеть, потому что многие из них навсегда потеряли сон. Чужестранец, побудивший ее открыть лицо, навеки лишился покоя, погряз в нищете и разврате, а годы спустя был раздавлен ночным поездом, когда задремал на рельсах. Едва он объявился в церкви в зеленом вельветовом костюме и расшитом узорами жилете, все подумали, что приехал он издалека, наверное, из какого-нибудь заморского города, прослышав о колдовской красе Ремедиос Прекрасной. Он был так хорош собой, так горделив и недоступен, выглядел таким благородным сеньором, что рядом с ним Пьетро Креспи показался бы недоноском, и многие женщины перешептывались с ехидной усмешкой, что, мол, не ей, а ему надо прикрываться мантильей. Он ни с кем из жителей Макондо не вступал в разговоры. Приезжал, как сказочный принц, по воскресеньям с восходом солнца на коне с серебряными стременами и бархатной попоной и уезжал из города тотчас после мессы.
Его появление в церкви заставило всех сразу же заговорить о том, что между ним и Ремедиос Прекрасной происходит упорный и молчаливый поединок, заключено тайное пари, идет незримая тихая борьба не на жизнь и любовь, а на смерть. На шестое воскресенье кабальеро появился с желтой розой в руке. Прослушал мессу, как всегда стоя, а затем преградил путь Ремедиос Прекрасной и протянул ей эту одинокую розу. Она как ни в чем не бывало взяла цветок, словно только и ждала подношения, и на миг приоткрыла лицо, поблагодарив улыбкой. Но заезжему кабальеро и другим мужчинам, на свою беду оказавшимся рядом, этот лик навечно врезался в память.
Кабальеро с тех пор обосновался под окном Ремедиос Прекрасной с толпой музыкантов, игравших порой до рассвета. Один только Аурелиано Второй сердечно ему сочувствовал и старался отговорить от зряшной затеи. «Не тратьте даром время, — говорил он воздыхателю как-то ночью. — Женщины в этом доме упрямее ослиц». И предлагал свою дружбу, звал купаться в шампанском, пытался его убедить, что у всех женщин в роду Буэндия не сердце, а камень, но не сумел сломить упорства кабальеро. Обозленный нескончаемыми ночными концертами, полковник Аурелиано Буэндия пригрозил облегчить ему страдания пистолетом. Но ничего не действовало на обожателя Ремедиос, пока он сам не впал в уныние и не опустил руки. Из видного и достойного человека превратился в жалкого оборванца. Поговаривали, что он пренебрег властью и богатством в своей далекой стране, хотя, сказать по правде, никто не знал, откуда он родом. Он стал зачинщиком драк, завсегдатаем кабаков и просыпался поутру, ерзая на собственной тверди в заведении Катарины. Самым печальным в его драме было то, что Ремедиос Прекрасная не замечала его даже тогда, когда он являлся в церковь нарядный, как принц. Она взяла розу без всякого умысла, скорее потехи ради, — слишком забавен был поступок, и она подняла мантилью, чтобы увидеть лицо шутника, а не для того, чтобы показать свое.
В общем-то Ремедиос Прекрасная была странным созданием, не от мира сего. Когда она стала зрелой девушкой, Санта София де ла Пьедад еще долгое время ее мыла и одевала, и даже когда ее научили все делать самой, мать следила, чтобы она не рисовала на стенах зверушек палочкой, окунаемой в свои жидкие каки. Двадцатилетняя Ремедиос не умела ни читать, ни писать, ни пользоваться столовыми приборами и разгуливала голой по дому, ибо ее натура отвергала всякого рода условности. Когда молодой начальник стражи объяснился ей в любви, она отвергла его просто потому, что ее удивила его наглость.
— Бессовестный, — сказала она Амаранте. — Говорит, из-за меня умирает, будто по моей вине у него понос.
Когда же он действительно скончался у нее под окном, Ремедиос Прекрасная утвердилась в своем изначальном мнении.
— Вот видите, — сказала она. — Совсем совесть потерял. Нашел место.
Казалось, какая-то сверхъестественная озаренность позволяла ей видеть сущность явлений сквозь все то, чем они окружены. Так, по крайней мере, думал полковник Аурелиано Буэндия, который, подобно многим, отнюдь не считал Ремедиос Прекрасную умственно отсталой, а совсем наоборот. «Для нее словно бы и не было всех этих войн», — говорил он. Урсула, со своей стороны, благодарила Бога, что он наградил семью Буэндия таким удивительно чистым созданием, но в то же время ее смущала красота девушки, казавшаяся ей не даром Божьим, а дьявольским наваждением, злым противовесом невинности. Поэтому она решила отгородить девушку от всего мира, уберечь от земных соблазнов, не ведая, что Ремедиос Прекрасная чуть ли не во чреве матери стала недоступна любым искушениям. Урсуле и в голову не приходило, что правнучку могут выбрать королевой красоты на этой бесовской вакханалии, называемой карнавалом. Однако Аурелиано Второй, страстно хотевший нарядиться тигром, привез падре Антонио Исабеля, чтобы тот убедил Урсулу, что карнавал вовсе не языческая гулянка, как она говорила, а традиционный католический праздник. В конце концов она уступила, хотя и скрепя сердце, и дала разрешение на коронацию.
Весть о том, что Ремедиос Буэндия будет править карнавалом, разнеслась далеко за пределы низины, туда, где даже не знали о ее дивной красоте, и вызвала беспокойство у тех, кто еще видел в ее фамилии символ беспорядков. Это была беспочвенная тревога. Если в те времена кого-нибудь и можно было считать безвредным, то прежде всего постаревшего и разочарованного полковника Аурелиано Буэндию, который мало-помалу терял всякую связь с жизнью своей страны. Он сидел, запершись в ювелирной мастерской, и единственное, что еще связывало его с внешним миром, была торговля золотыми рыбками. Один старый солдат, из тех, кто когда-то, в первые мирные дни, сторожил его дом, отправлялся продавать рыбок в города и селения низины и возвращался с грудой монет и ворохом новостей. Вот, значит, говорил он, правительство консерваторов с помощью либералов хочет так переделать календарь, чтобы каждый президент ровно век был у власти. Вот, значит, подписали наконец договор со Святым Ватиканом, и из Рима приехал кардинал в митре, усыпанной бриллиантами, и сел на трон из чистого золота, а министры-либералы преклонили колена и целовали ему перстень на пальце. Вот, значит, самая видная певичка из одной испанской труппы, посетившей столицу, была похищена из своей уборной мужчинами в масках, а на следующее воскресенье она танцевала совсем голая в летнем дворце президента Республики. «Не говори мне о политике, — обрывал его полковник. — Наше дело — продавать рыбок». Разговоры о том, что он ничего не желает знать о своей родине, потому что гребет лопатами золото в своей мастерской, вызывали смех у Урсулы. Ей, человеку на диво практичному, была непонятна коммерция полковника, который обменивал рыбок на золотые монеты, а затем превращал монеты в рыбок, и так без конца, и потому, чем больше он продавал, тем больше приходилось работать, чтобы успевать вертеться в этом заколдованном круге. По правде говоря, его интересовала не торговля, а сама работа. Столько внимания требовалось, чтобы прилаживать чешуйки, вставлять крохотные рубины в глазницы, отшлифовывать жабры и припаивать хвосты, что не выпадало ни секунды для воспоминаний о бедах войны. Столь всепоглощающе и трудоемко было его тончайшее ремесло, что за короткое время он состарился больше, чем за все годы войны, сидячая работа согнула спину, напряжение глаз ухудшило зрение, но жестокая сосредоточенность вознаградила его душевным покоем. В последний раз полковник вспомнил о войне, когда его посетила группа ветеранов — членов обеих партий, просивших поддержать их очередное ходатайство о пожизненных военных пенсиях, которые были давно обещаны, но так и не назначены. «Забудьте об этом навсегда, — сказал он им. — Вы видите, я отказался от своей пенсии, чтобы не мучиться и не ждать ее до самой смерти». Сначала полковник Херинельдо Маркес по вечерам захаживал к нему, и оба садились у входной двери и толковали о прошлом. Но Амаранта и думать не хотела о том, о чем ей напоминал вид этого уставшего человека, чья расползавшаяся лысина толкала его в пропасть преждевременной старости, и она набрасывалась на гостя с беспричинными упреками и нападками, пока его визиты не стали совсем редкими, а потом и вовсе прекратились, ибо его разбил паралич. Мрачный, молчаливый, равнодушный к новым веяниям жизни, ворвавшимся в дом, полковник Аурелиано Буэндия едва ли понимал, что секрет спокойной старости состоит в том, чтобы войти в достойный сговор с одиночеством. Стряхнув неглубокий сон, он вставал к пяти утра, выпивал на кухне свою обычную чашку горького кофе, запирался на целый день в мастерской, а в пятом часу вечера шел по галерее, волоча за собой табурет, не замечая ни полыхающих красных роз, ни еще яркого солнца, ни вызывающе каменного лица Амаранты, в чьей тихой затаенности явственно слышалось клокотание кипящей в котелке воды, и сидел у двери на улицу, пока не начинали одолевать москиты. Порой кто-нибудь осмеливался посягнуть на его одиночество.
— Как жизнь, полковник? — спрашивал прохожий.
— Да вот, — отвечал он. — Жду своих похорон.
Так что беспокойство, вызванное тем, что в народе снова всплыла его фамилия перед коронацией Ремедиос Прекрасной, было лишено всякого основания. Многие, однако, думали иначе. Не ведая о готовой разыграться трагедии, бурлящий поток радостных людей затопил главную площадь. Карнавальное безумие достигло апогея. Аурелиано Второй, исполнивший свое заветное желание вырядиться тигром, бродил среди ошалевших от веселья людей и тихо пофыркивал, охрипнув от рычания, когда из низины вышла толпа ряженых, несших в золоченом паланкине женщину, пленительнее которой трудно было себе представить. На какой-то момент добрые граждане Макондо скинули маски, чтобы без помех поглазеть на ослепительную красавицу в короне с изумрудами и в горностаевой мантии, наделенную, казалось, настоящей королевской властью, а не просто бутафорскими правами и креповыми юбками в блестках. Не надо было быть ясновидящим, чтобы предугадать провокацию. Однако Аурелиано Второй быстро нашел выход из щекотливого положения, объявив всех вновь прибывших почетными гостями, и принял соломоново решение посадить и Ремедиос Прекрасную, и незваную королеву на один трон. До самой полуночи гости, наряженные бедуинами, предавались вместе со всеми неистовому веселью и даже еще больше оживили праздник ярким фейерверком и немыслимым акробатическим мастерством, напомнившим о трюкачестве цыган. Вдруг, в самый разгар праздника, кто-то разбил хрупкие чаши мирных весов.
— Да здравствует партия либералов! — раздался крик. — Да здравствует полковник Аурелиано Буэндия!
Ружейные выстрелы заглушили треск бенгальских огней, крики ужаса перекрыли громкую музыку, и народное ликование обернулось всеобщей паникой. Долгие годы говорили еще о том, что свита пришлой королевы на самом деле была эскадроном правительственных конников, которые под широкими бурнусами прятали обычные винтовки. Правительство чрезвычайным декретом отмело все обвинения и обещало провести тщательное расследование кровавых событий. Но истина так и не вышла наружу, и навсегда утвердилось мнение, что королевская свита вовсе не в ответ на провокационный возглас, а по знаку своего командира заняла боевые позиции и стала беспощадно палить по толпе. Когда воцарилась тишина, в городе не нашли ни одного мнимого бедуина, а на площади — убитыми или ранеными — лежали девять клоунов, четыре коломбины, семнадцать карточных королей, один дьявол, три музыканта, два французских пэра и три японские императрицы. Среди панической сумятицы и давки Хосе Аркадио Второй сумел добраться до Ремедиос Прекрасной, а Аурелиано Второй вынес из толпы на руках незваную королеву в разорванном платье и в горностаевой мантии, залитой кровью. Звалась она Фернанда дель Карпио. Ее выбрали из пяти тысяч писаных красавиц страны и отправили в Макондо с обещанием сделать затем королевой Мадагаскара. Урсула приняла ее как родную. Город вместо того, чтобы усомниться в ее невиновности, проникся сочувствием к ее беспомощности. Через шесть месяцев после кровавой бойни, когда зажили раны у пострадавших и увяли последние цветы на общей могиле, Аурелиано Второй отправился за ней в один далекий город, где она жила со своим отцом, привез ее в Макондо и устроил пышную свадьбу, на которой гуляли ровно двадцать дней.
Супружеская жизнь молодых едва не оборвалась на исходе третьего месяца, когда Аурелиано Второй, желая умилостивить Петру Котес, подарил ей ее собственный портрет в одеянии королевы Мадагаскара. Фернанда, узнав об этом, сложила в сундуки свадебные дары и, ни с кем не попрощавшись, уехала из Макондо. Аурелиано Второй настиг ее на дороге через низину. Приложив массу стараний и надавав обещаний вести себя хорошо, он уговорил жену вернуться домой и бросил любовницу.
Петра Котес, уверенная в своей неотразимости, не выказывала ни малейшего беспокойства. Она сделала из него мужчину. Он был малый ребенок, бредивший сказками и не знавший жизни, когда она выманила его из комнаты Мелькиадеса и определила ему место в мире. По природе своей он был скрытен и нелюдим, склонен к созерцательности и одиночеству, а она сумела сотворить совсем другого человека — жизнелюбивого, сердечного, участливого, и открыла ему радости бытия, привила вкус к застолью и трате денег, вылепив из него такого мужчину, о котором мечтала с юности. Он женился, как рано или поздно женятся сыновья. И побоялся заранее сообщить о своем намерении.
Стал вести себя как дитя, осыпая ее незаслуженными упреками и притворяясь обиженным, чтобы Петра Котес сама нашла повод порвать с ним. Однажды, когда Аурелиано Второй отругал ее без причины, она и бровью не повела, а затем резюмировала, точно и кратко:
— Не шуми, — сказала она. — Просто ты хочешь жениться на королеве.
Аурелиано Второй, смутившись, изобразил яростное возмущение, заявил, что его оскорбляют и не понимают, и перестал к ней ходить. Петра Котес, ни на миг не теряя удивительного хладнокровия хищника, замершего в засаде, слушала, как на свадьбе играет музыка и взрываются петарды, как гуляет и буйствует подвыпивший люд, словно все это было лишь очередным кутежом Аурелиано Второго. Тем, кто выражал ей сочувствие, она отвечала спокойной улыбкой.
— Не волнуйтесь, — говорила она. — Королевам без меня не обойтись.
Соседке, которая принесла ей заговоренные свечи, чтобы зажечь перед портретом бывшего любовника, она сказала с загадочной уверенностью:
— Единственная свеча, которая заставит его вернуться, всегда горит.
Как она и предвидела, Аурелиано Второй вернулся к ней тотчас по прошествии медового месяца. Он привел с собой своих всегдашних приятелей и бродячего фотографа и принес платье с замаранной кровью горностаевой мантией, которая была на Фернанде во время карнавала. В разгар пирушки он нарядил Петру Котес королевой, провозгласил ее абсолютной и пожизненной владычицей Мадагаскара, а позже раздарил фотографии друзьям. Петра Котес не только приняла участие в фарсе, но даже искренне пожалела своего милого, подумав, как он, бедный, робеет, если выдумал такой затейливый способ примирения. В семь вечера она — как была, в королевских одеждах, — пригрела его в постели. Двух месяцев не прошло после его свадьбы, но ей сразу стало ясно, что у молодых далеко не все ладится на брачном ложе, и отмщение доставило ей несказанное удовлетворение. Однако через два дня, когда Аурелиано Второй вместо того, чтобы явиться снова, прислал доверенного человека с целью оговорить условия, на которых произойдет разрыв их отношений, Петра Котес поняла, что еще придется запастись немалым терпением, ибо он, кажется, был готов принести себя в жертву показной добропорядочности. Но и тут она себе не изменила. Покорно смирилась с судьбой, чем лишь укрепила общее мнение о себе как о бедной брошенной женщине, хранившей в качестве воспоминания об Аурелиано Втором только пару лаковых ботинок, в которых, как он сам всегда говорил, ему хотелось бы лечь в гроб. Она запрятала ботинки, обернув их тряпкой, на дно сундука и снова приготовилась хладнокровно и терпеливо ждать.
— Рано или поздно ему надо будет вернуться, — говорила она себе. — Хотя бы для того, чтобы надеть эти ботинки.
Ей не пришлось долго испытывать свое терпение. Сказать по правде, Аурелиано Второй в первую же брачную ночь понял, что возвратится к Петре Котес гораздо раньше, чем возникнет необходимость надеть лаковые ботинки. Фернанда мало годилась для мирской жизни. Она родилась и выросла за тысячу километров от моря, в сумрачном городке, по каменным мостовым которого еще катились, гремя в глухие призрачные ночи, кареты вице-королей. К шести вечера с тридцати двух колоколен несся звон по усопшим. В господском доме, облицованном могильными плитами, никогда не бывало солнца. Свежий воздух тихо умирал в ветвях кипарисов у дома, на блеклых гардинах спален, среди пышных тубероз в саду. Для Фернанды до того, как она стала зрелой девицей, проявления внешнего мира ограничивались нудными упражнениями на фортепьяно, которые в соседнем доме из года в год долбил кто-то, по непонятной прихоти не отдыхавший в часы сьесты. В покоях своей больной матери, желто-зеленой в грязном отсвете витражей, она слушала трескотню нескончаемых бездушных гамм и думала, что это — музыка того, внешнего мира, а она день-деньской сидит здесь и плетет из пальмовых ветвей надгробные венки. У матери к пяти вечера поднималась температура, и ее начинали одолевать воспоминания о прошлой роскошной жизни. В раннем детстве Фернанда увидела одной лунной ночью прекрасную женщину в белом, спешившую по саду к часовне. Девочку очень взволновало это видение потому, что ей показалось, будто она сама и есть эта женщина, только двадцатью годами старше. «Ты видела свою прабабушку, королеву, — сказала ей мать, захлебываясь от кашля. — Она умерла, отравившись ароматом тубероз, которые срезала для букета». С годами Фернанда достигла возраста своей молодой прабабушки, но стала забывать о призрачной женщине своего детства, и мать упрекала ее за такую забывчивость.
— Мы невероятно богаты и могущественны, — говорила больная. — Когда-нибудь и ты станешь королевой.
Фернанда верила, хотя они садились за огромный стол, накрытый льняной скатертью и уставленный серебряной посудой, только для того, чтобы выпить по чашке жидкого сладкого шоколада и съесть по булочке. До самой свадьбы она грезила о сказочном королевстве, хотя ее отец, дон Фернандо, должен был заложить дом, чтобы купить приданое дочери. Мечты не были вызваны ни простодушием, ни манией величия. Так родители воспитали дочь. Ей вспоминалось, как впервые, много лет назад, она села на золотой горшок с фамильным гербом. Впервые она выехала из дому двенадцати лет в карете, запряженной цугом, чтобы проехать два квартала до монастыря. Девочки из монастырской школы очень удивились, что ее посадили отдельно от них на стул с высокой спинкой и что даже на переменах она к ним не приближалась. «Ей не положено, — объясняли монахини. — Она будет королевой». И ученицы верили, ибо уже тогда Фернанда была такой красивой, благовоспитанной и скромной, каких тут не видывали. Через восемь лет, когда она научилась слагать стихи по-латыни, играть на клавикордах, беседовать о соколиной охоте с благородными кабальеро и догмах христианства с архиепископами, рассуждать о государственных делах с иностранными правителями и о делах Божьих с Папой, ей пришлось вернуться в родительский дом плести погребальные венки. Потому что дом был пуст и гол. Остались только столы, кровати, канделябры да серебряный сервиз, так как все остальное было уже распродано, чтобы оплатить ее образование. Мать скончалась от страшного жара в пять часов вечера. Отец, дон Фернандо, одетый в черное, с крахмальным воротничком и золотой цепочкой поперек груди, выдавал дочери по понедельникам серебряную монетку на домашние расходы и забирал погребальные венки, сделанные на прошлой неделе. Большую часть дня он сидел запершись в кабинете, а в тех редких случаях, когда выходил на улицу, возвращался к шести, чтобы успеть пойти к мессе вместе с дочерью. У Фернанды никогда не было близких друзей. Она ничего не знала о войнах, терзавших страну. Она всегда слушала упражнения на фортепьяно в три часа дня. Она уже начинала прощаться со своими мечтами стать королевой, когда входную дверь потрясли два громких удара и порог переступил видный и церемонный офицер, у которого на щеке красовался шрам, а на груди — золотая медаль. Он заперся с отцом в кабинете. Через два часа отец пришел к ней в комнату. «Собирайся, — сказал он. — Тебе предстоит дальняя дорога». Вот так она и попала в Макондо. Но там одним резким толчком жизнь свалила Фернанду в грязь и горечь, от чего долгие годы родители так оберегали ее.
Вернувшись после карнавала домой, она заперлась в своей комнате и принялась рыдать, не обращая внимания на мольбы и объяснения дона Фернандо, старавшегося смягчить боль неслыханного оскорбления. Она дала себе обет до смерти не покидать свою спальню, когда вдруг явился Аурелиано Второй предложить ей руку и сердце. Судьба их снова свела, причем самым непостижимым образом, так как, не помня себя от унижения, рассвирепев от стыда, Фернанда наговорила ему про себя таких небылиц, что ее никто не сыскал бы вовек. Единственные достоверные данные, которыми располагал Аурелиано Второй, отправляясь на поиски, были, во-первых, ее произношение уроженки степных областей и, во-вторых, ее умение плести траурные венки на продажу. Он искал без отдыха и роздыха. С той же остервенелой отвагой, с какой Хосе Аркадио Буэндия перебирался через горы, чтобы основать Макондо, с той же слепой амбицией, с какой полковник Аурелиано Буэндия затевал свои бесполезные войны, и с тем же безрассудным упорством, с каким Урсула билась за выживание своего семейства, искал Аурелиано Второй Фернанду, не останавливаясь ни перед чем. Он расспрашивал, где живет женщина, самая красивая на свете, и все матери вели его к своим дочерям. Он блуждал в тумане скользящих предположений, во времени, предназначенном для забвения, в лабиринтах разочарований. Он пересек желтую равнину, где мысли отзывались многократным эхом и отчаяние рождало зловещие видения. По прошествии ряда бесплодных недель он попал в незнакомый город, где все колокола звонили по усопшим. Хотя он никогда не видел эти дома и никто ему их не описывал, он сразу узнал стены, трухлявые, как тленные кости, гнилые деревянные балконы под саваном плесени и, наконец, прибитую к одной двери карточку с почти смытой дождями и самой печальной на свете надписью: «Здесь продаются похоронные венки». С этой минуты и до промозглого утра, когда Фернанда решилась оставить дом на попечение настоятельницы монастыря, монахини спешно шили для нее приданое, укладывали в шесть сундуков канделябры, серебряный сервиз и золотой горшок, а также бесчисленные и никому не нужные осколки разбитого вдребезги рода, на два века запоздавшего со своим исчезновением. Дон Фернандо отклонил приглашение сопровождать дочь. Обещал приехать позже, когда разделается со всеми обязательствами, и с той самой минуты, как благословил ее, снова заперся в своем кабинете и стал писать ей короткие письма на бумаге с темными виньетками и фамильным гербом, письма, ставшие первой формой человеческого общения между Фернандой и отцом за всю их жизнь. Для нее день отъезда означил дату ее истинного рождения. Для Аурелиано Второго это было одновременно и началом и концом его счастья.
Фернанда привезла с собой роскошный календарь с золотыми числами, где ее духовник отметил фиолетовыми чернилами дни полового воздержания. За вычетом Страстной недели, воскресений, постов, первых пятниц, других молитвенных дней и светлых праздников, включая также регулярные месячные помехи, ее полезная супружеская жизнь сводилась в году к сорока двум дням, которые едва проглядывали сквозь густое плетение фиолетовых крестов. Аурелиано Второй, убежденный в том, что жизнь со временем снесет этот злосчастный лиловый плетень, праздновал свою свадьбу гораздо дольше обычного срока. Из последних сил кидая в короб мусорщика пустые бутылки от бренди и шампанского, грозившие завалить дом, ломая голову над тем, почему молодожены спят в разных комнатах и в разное время и почему петарды и музыка продолжают греметь, а говяжьи туши не перестают превращаться в жаркое, Урсула вдруг вспомнила о собственной свадьбе и спросила Фернанду, не надевает ли она пояс целомудрия, что рано или поздно вызовет смех у чужих людей и приведет к домашней трагедии. Но Фернанда призналась, что просто должны истечь две недели до того, как она сможет позволить себе отдаться мужу. По прошествии установленного срока она действительно открыла дверь в свою спальню с покорным видом мученицы, готовой к искупительному жертвоприношению, и Аурелиано Второй увидел самую красивую на свете женщину с чудесными глазами испуганной лани и с длинными волосами цвета меди, разметавшимися по подушке. Восхищенный этой картиной, он не сразу заметил, что Фернанда облачилась в белую, длинную до щиколоток рубашку с рукавами до ногтей и с большой, круглой, искусно обшитой прорехой на животе. Аурелиано Второй взорвался громким хохотом.
— Это самая аппетитная клубничка, какую я только видел! — вскричал он, заливаясь смехом на весь дом. — Я женился на монашенке!
Спустя месяц, так и не добившись, чтобы супруга рассталась с белым балахоном, он отправился фотографировать Петру Котес в одеждах королевы. Еще позже, когда ему удалось вернуть Фернанду домой, жена в пылу примирения уступила его домогательствам, но не сумела наградить блаженством, о котором он мечтал, когда отправлялся за ней в город с тридцатью двумя колокольнями. Аурелиано Второй не нашел в ней ничего, кроме чувства глубокой скорби. Как-то ночью, незадолго до рождения первенца, Фернанда поняла, что муж втайне от нее снова разделяет ложе с Петрой Котес.
— Да, это так, — признался он. И объяснил с унылым смирением: — Ничего не поделать. Скотина ведь должна плодиться.
Ей понадобилось некоторое время, чтобы поверить такому странному объяснению, но когда она наконец поверила, казалось бы, неопровержимым фактам, единственное, что жена потребовала от мужа, было обещание не умирать в постели своей любовницы. Так они и жили втроем, не тревожа друг друга: Аурелиано Второй был исправен и нежен с обеими, Петра Котес открыто кичилась тем, что вернула его, а Фернанда делала вид, что ей это невдомек.
Однако молчаливый договор с мужем не облегчал Фернанде жизнь в семье. Урсула настаивала, хотя и безуспешно, на том, чтобы она не надевала утром шерстяной воротничок после ночи, проведенной с мужем, над чем посмеивались соседи. Не могла она убедить молодую жену и пользоваться купальней или уборной и продать золотой горшок полковнику Аурелиано Буэндии для изготовления рыбок. Амаранта раздражалась жеманным выговором Фернанды и ее привычкой не называть некоторые вещи своими именами и донимала ее издевательской тарабарщиной.
— Онафа изфе техфо, — говорила при ней Амаранта, — кофого тошнифит отфо собствефоннофо говфана.
Однажды, обозленная насмешками, Фернанда захотела понять, о чем болтает Амаранта, и та, отвечая ей, не стала прибегать к эвфемизмам.
— Я говорю, — сказала она, — что ты соблюдаешь посты не для духа, а для брюха.
С этого дня они перестали разговаривать. При необходимости посылали друг другу записки или прибегали к помощи посредников. Несмотря на ощутимую враждебность семьи, Фернанда не отказалась от намерения внедрить здесь обычаи своих прадедов. Она положила конец привычке обедать на кухне и заставила всех собираться в строго определенный час в столовой за большим столом, накрытым льняной скатертью, и есть из серебряных тарелок при свете канделябров. Торжественность дневной трапезы, которую Урсула всегда считала самым незначительным актом повседневности, рождала напряженность, против которой взбунтовался даже молчаливый Хосе Аркадио Второй. Однако обычай привился так же, как ежевечерняя молитва перед ужином, возбуждавшая такое любопытство соседей, что скоро прошел слух, будто члены семьи Буэндия не садятся за стол, подобно простым смертным, а превращают прием пищи в священнодействие. Даже суеверия Урсулы, рожденные скорее игрой воображения, чем традицией, вступили в противоречие с теми, что Фернанда унаследовала от родителей, — приметами строго определенными, имеющимися на все случаи жизни. Пока Урсула могла давать себе волю, в доме продолжали сохраняться старые обычаи, а жизнь семьи еще кое в чем подчинялась ее скорым решениям, но когда она потеряла зрение, а бремя лет загнало ее в угол, железный обруч, которым стала сжимать семью Фернанда со дня своего появления в доме, сомкнулся, и отныне уже только она одна заправляла судьбами всех. Торговлю булочками и леденцовыми зверушками, которой занималась Санта София де ла Пьедад по желанию Урсулы, Фернанда сочла занятием малопристойным и не замедлила с ним покончить. Двери дома, гостеприимно распахнутые с рассвета до позднего вечера, сначала стали запирать в сьесту под тем предлогом, что в спальнях делается жарко, и в конце концов их закрыли без лишних слов. Можжевеловая ветвь и коврига хлеба, находившие себе место под притолокой со времен основания Макондо, были заменены Сердцем Иисуса в нише. Полковник Аурелиано Буэндия заметил эти перемены и предсказал последствия. «Мы становимся аристократами, — ворчал он. — Если так пойдет дальше, мы опять накинемся на консерваторов, а разгромив их, посадим короля на трон». Фернанда очень умело избегала всяких столкновений с ним. Но терпеть не могла его независимого нрава и его противления раз и навсегда установленным правилам жизни. Ее раздражали и его кофепитие в пять утра, и беспорядок в мастерской, и потрепанный плащ, и привычка сидеть под вечер у двери на улицу. Ей приходилось терпеть эти неполадки в семейном механизме, поскольку она была уверена, что старый полковник был неким зверем, усмиренным прожитыми годами и обманутыми надеждами, но способным в порыве старческого исступления потрясти основы родного очага. Когда ее муж решил дать первому сыну имя прадеда, Фернанда не осмелилась возражать, так как жила тут всего год. Но когда родилась первая дочь, она без обиняков заявила что назовет девочку Ренатой в честь своей матери. Урсула же решила, что девочку будут звать Ремедиос. В конце концов упорное противостояние прекратилось с помощью Аурелиано Второго, которого немало позабавил этот спор, и девочку нарекли Ренатой Ремедиос, но Фернанда упорно называла ее Рената а семья мужа и все в городе звали ее Меме — сокращенно от Ремедиос.
Вначале Фернанда помалкивала о своих родителях, но со временем стала сотворять образ идеального отца. Она говорила о нем за столом как о существе необыкновенном, чуждом всяким мирским заботам и чуть ли не как о святом. Аурелиано Второй, удивленный столь безудержным восхвалением своего тестя, не мог удержаться от соблазна отпустить за спиной жены колкость в его адрес. Остальные домочадцы от него не отставали. Даже Урсула, главная хранительница мира в семье и втайне страдавшая от самых пустячных раздоров, позволяла себе иной раз заметить, что ее праправнук непременно будет Папой, потому как он «внук святого и сын королевы и скотокрада». Несмотря на легкое подтрунивание над дедом, дети привыкли считать его неким сказочным волшебником, который посвящает им в письмах трогательные стихи и присылает к Рождеству такие большие ящики с подарками, что они едва не застревают в дверях. Эти ящики были, можно сказать, последними «прости» родового имения. Из статуй и камней в детской был сооружен алтарь с образами святых в натуральную величину, чьи жутковато мерцавшие стеклянные глаза заставляли принимать их за живых, а искусно расшитые шерстяные одежды не шли ни в какое сравнение с самыми нарядными костюмами жителей Макондо. Мало-помалу траурное великолепие старинного мертвого дома перекочевало в светлый дом Буэндия. «К нам уже перевезли весь фамильный склеп, — замечал иной раз Аурелиано Второй. — Не хватает только плакучих ив да надгробий». Хотя в ящиках никогда не оказывалось ничего такого, что можно было бы назвать игрушками, дети весь год ждали декабря, потому что непредсказуемые дары из прошлого всегда будили любопытство. На десятое Рождество, когда маленький Хосе Аркадио собрался было ехать в семинарию, от деда привезли — гораздо раньше, чем в былые годы, — огромный ящик, старательно забитый гвоздями и обмазанный смолой, предназначенный вместе с обычным конвертом, который был надписан острым дедовским почерком, высокочтимой сеньоре Фернанде дель Карпио де Буэндия. Пока она читала в спальне письмо, дети в нетерпении стучали по ящику. Как обычно, вместе с Аурелиано Вторым они соскоблили смолу, вытащили гвозди, выгребли опилки и обнаружили в ящике длинный свинцовый сундук на медных винтах. Аурелиано Второй открутил все восемь винтов перед сгоравшими от любопытства детьми, поднял свинцовую крышку, отшатнулся и быстро оттолкнул детей в сторону: перед ним лежал сам дон Фернандо в черной одежде с распятием на груди, кожа на лице и руках была уже попорчена тлетворной гнилью, а вокруг головы в пенном смраде булькали и взрывались живые жемчужины.
Вскоре после рождения Ренаты Ремедиос правительство вдруг вознамерилось отметить юбилей полковника Аурелиано Буэндии в связи с очередным празднованием Неерландского мира. Это правительственное решение до того не вязалось с официальной политикой, что полковник бурно запротестовал против всякого чествования. «Впервые слышу слово „юбилей», — сказал он. — Но, кроме издевки, оно ничего означать не может». Его тесная ювелирная мастерская заполнялась ходатаями. Снова явились намного постаревшие и намного поважневшие правоведы в темных костюмах, которые в былые времена черным вороньем кружили над полковником. Когда он их увидел и вспомнил, как они в последний раз приезжали заставить его утопить войну в грязи, он не мог стерпеть цинизма их хвалебных речей. И велел им убираться восвояси, твердо заявив, что он не национальный герой, как они говорят, а ремесленник, не желающий ни о чем вспоминать и мечтающий об одном: помереть в забвении, в работе и в нищете среди своих золотых рыбок. Больше всего его возмутило известие о том, что сам президент Республики хочет присутствовать на торжественном акте в Макондо, чтобы вручить ему орден Особых Заслуг. Полковник Аурелиано Буэндия велел передать президенту — слово в слово, — что будет с великим нетерпением ждать этой запоздалой, но приятной возможности всадить в него пулю — и не в отместку за произвол и безделье, а за неуважение, проявляемое к старцу, который никому не сделал ничего плохого. Угроза была произнесена таким тоном, что президент Республики в последний час отменил поездку и послал ему орден со своим личным представителем. Полковник Херинельдо Маркес, со всех сторон осаждаемый просьбами о содействии, почти забыл про свой паралич, чтобы угомонить старого товарища по оружию. Когда тот увидел кресло-качалку, которую тащили четыре человека, а на ней среди подушек — своего друга, разделявшего с ним все победы и поражения с самой юности, то ни секунды не сомневался, что полковник Херинельдо Маркес решился на этот подвиг, чтобы изъявить ему, полковнику Аурелиано Буэндии, свою солидарность. Но, узнав истинную причину визита, велел вынести гостя из мастерской.
— Поздно я убедился, — сказал он, — что зря не дал тебя расстрелять.
И юбилей был таким образом отпразднован без участия кого-либо из членов семьи. По случайному стечению обстоятельств праздник совпал с карнавальной неделей, но никому не удалось разубедить полковника Аурелиано Буэндию в том, что такое совпадение не было специально предусмотрено властями — якобы ему назло. В своей одинокой мастерской он слышал, как за окном играл военный оркестр, как грохотал артиллерийский салют, радостно звонили колокола и люди говорили хорошие слова возле дома, когда улице присваивали его имя. На глаза ему навернулись слезы возмущения и бессильной ярости, и впервые после поражения стало горько оттого, что уже нет былого молодого задора, чтобы устроить кровавую бойню и начисто стереть с лица земли режим консерваторов. Еще не замолкло эхо праздника, когда Урсула постучала в дверь мастерской.
— Не мешайте, — сказал он. — Я занят.
— Открой, — настаивала Урсула, не повышая голос. — Это к празднику не относится.
Тогда полковник Аурелиано Буэндия поднял щеколду и увидел перед собой семнадцать мужчин, внешне очень разных, всех типов и мастей, но с общим для всех видом одиноких людей, таких, каких на всей земле не сыщешь. Это были его сыновья. Не сговариваясь заранее, не зная друг друга, они прибыли из самых отдаленных мест побережья, привлеченные слухами о громком чествовании отца. Все с гордостью носили отцовское имя Аурелиано, у всех были разные, материнские, фамилии. За три дня, проведенные ими в доме, они — к удовольствию Урсулы и возмущению Фернанды — все перевернули вверх дном, как на войне. Амаранта нашла в старых бумагах счетоводную книжку, где Урсула записала имена и даты рождения и крещения всех своих внуков, и добавила к их месту появления на свет новые адреса. Подобный список вполне позволил бы проследить маршруты двадцатилетней войны. Можно было бы восстановить все местные ночные вылазки полковника, начиная с той поры, когда он выбрался из Макондо во главе двадцати парней, подняв с бухты-барахты мятеж, до его последнего возвращения в одеревенелом от засохшей крови плаще. Аурелиано Второй не упустил случая устроить в честь двоюродных братьев грандиозную пирушку с шампанским и аккордеоном, что было сочтено людьми как достойное и своевременное продолжение карнавала, подпорченного юбилеем. Веселые родственники разбили вдребезги половину ваз; затоптали все кусты роз, гоняясь за быком, чтобы убить его одним ударом; перестреляли всех кур; заставили Амаранту танцевать печальные вальсы Пьетро Креспи, а Ремедиос Прекрасную надеть мужские штаны и влезать на столб с призом; затолкали в столовую обмазанную жиром свинью, которая сбила с ног Фернанду, но никто не обижался на их проделки, потому что дом словно омыла ливневая чистая вода. Полковник Аурелиано Буэндия, который вначале косился на них с подозрением и даже сомневался, все ли они его сыновья, кончил тем, что пришел в восторг от их сумасбродств и перед отъездом подарил каждому из них по золотой рыбке. Даже тихоня Хосе Аркадио Второй пригласил их на петушиный бой, хотя затея едва не кончилась мордобоем, так как некоторые Аурелиано были такими ушлыми петушатниками, что сразу же раскусили жульнические приемы падре Антонио Исабеля. Аурелиано Второй, увидевший, какие безудержные возможности гулять и пировать таит в себе это сборище лихих сородичей, решил, что все они должны остаться у него. Единственный из них, кто согласился, был Аурелиано Хмурый, здоровенный мулат с авантюрными наклонностями своего деда, избороздивший в погоне за счастьем полсвета и уже не искавший лучшей доли. Остальные, хотя среди них были и холостяки, считали, что уже выбрали свой путь. Все они были искусные ремесленники, хорошие хозяева, мирные труженики. В покаянную пепельную среду, до того как им снова разбрестись по побережью, Амаранта заставила их всех обрядиться в одежду монахов-доминиканцев и сопроводить ее в церковь. Скорее ради забавы, чем из благочестия, они дали довести себя до самой исповедальни, где отец Антонио Исабель пеплом начертал на лбу каждого крест. По дороге домой младший потер себе лоб и обнаружил, что крест не стирается, как, впрочем, и у остальных его братьев. Они испробовали все: воду и мыло, песок и мочалку, даже пемзу и жавель, но ничто не помогло, крест остался. Напротив, Амаранта и другие прихожане смыли его без труда. «Не горюйте, это к лучшему, — сказала на прощание Урсула. — Теперь вас ни с кем не спутаешь». Они шли гурьбой, — перед ними шагал, гремя, оркестр, в небе рассыпались петарды, а горожане уверовали в то, что род Буэндия посеял семена на многие века вперед. Аурелиано Хмурый, с пепельным крестом во лбу, построил на городской окраине фабрику льда, которая виделась Хосе Аркадио Буэндии в его безумных мечтаниях.
Через несколько месяцев после приезда в Макондо, будучи уже известным и почитаемым горожанином, Аурелиано Хмурый бродил по городу в поисках жилья для своей матери и незамужней сестры (которая не была дочерью полковника) и набрел возле площади на большой старый и, казалось, заброшенный дом. Стал расспрашивать, кто его хозяин. Ему сказали, что дом бесхозный, а когда-то здесь жила одинокая вдова, которая ела землю и известку со стен, и в старости ее только два раза видели на улице в шляпке с искусственными цветочками и в туфлях цвета черненого серебра, — когда она шла через площадь к почтовой конторе, чтобы отправить письмо епископу. Сказали, что ее единственной наперсницей была бездушная служанка, которая убивала собак и кошек и других тварей, проникавших в дом, и оставляла падаль на середине улицы, чтобы досадить городу смрадом. Прошло уже так много времени с тех пор, как солнце иссушило до костей последнее убитое животное, и никто не сомневался, что и хозяйка дома, и служанка скончались задолго до конца всех войн, и если дом еще не рухнул, то лишь потому, что в последние зимы не было ни страшных ливней, ни ураганных ветров. Петли, изъеденные ржавчиной; двери, едва державшиеся в сетях паутины; оконные рамы, разбухшие от сырости; пол, проросший травой и сорными цветами, где из трещины в трещину сновали ящерицы и другая мелкая живность, — казалось, подтверждали первое впечатление, что нога человеческая не ступала здесь по меньшей мере полвека. Напористому Аурелиано Хмурому картина запустения лишь придала уверенности. Он толкнул плечом входную дверь, и источенная термитами деревянная притолока обрушилась на него мягким каскадом личинок, земли и пыли. Аурелиано Хмурый замер на пороге, ожидая, пока осядет пыльное облако, а затем увидел в центре залы иссохшую женщину в одеждах прошлого века с редкими рыжими волосенками на почти голом черепе, с большими и все еще прекрасными глазами, в которых угасли последние звезды надежды, и со щеками в морщинах бесплодного одиночества. Ошеломленный этим видением с того света, Аурелиано Хмурый не сразу заметил, что женщина целится в него из старинного пистолета.
— Извините, — пробормотал он.
Она продолжала неподвижно стоять в центре заваленной всяким хламом залы, пристально вглядываясь в этого великана с квадратными плечами и серым крестом, будто наколотым на лбу, а дымка пыли накидывала на него покров былых времен, сквозь который проступала двустволка за спиной и связка кроликов в руке.
— Нет, Бога ради! — тихо воскликнула она. — Не надо мне ни о чем напоминать!
— Я хотел бы снять дом, — сказал Аурелиано Хмурый.
Женщина подняла пистолет повыше, твердо целясь в пепельный крест, и с недвусмысленной решимостью взвела курок.
— Вон отсюда, — приказала она.
В тот же вечер, за ужином, Аурелиано Хмурый рассказал семье об этой встрече, и Урсула от расстройства прослезилась. «Господи Боже, — воскликнула она, сжав голову руками. — Она еще жива!» Время, войны, бесчисленные житейские неурядицы заставили ее забыть о Ребеке. Единственным человеком, который не переставал думать, что она живет и где-то заживо гниет в яме с червями, была жестокая и постаревшая Амаранта. Она думала о Ребеке на рассвете, когда холод сердца будил ее в одинокой постели, думала, когда намыливала свои усохшие груди и впалый живот и когда надевала белые полотняные юбки и лифчики — старческое белье, и когда снова и снова натягивала на руку черную повязку страшной неискупленной вины. Всегда, в любое время, спала ли она или бодрствовала, в минуты возвышенных или низменных порывов, Амаранта думала о Ребеке, потому что одиночество рассортировало воспоминания, испепелило непролазные груды ностальгического мусора, которые жизнь накопила в ее сердце, и выявило, растравило и не уставало бередить самые болезненные места памяти. От Амаранты Ремедиос Прекрасная узнала о существовании Ребеки. Всякий раз, как они проходили мимо обветшалого дома, Амаранта рассказывала о неблаговидных поступках Ребеки, о позорном поведении той, желая, чтобы сочувствие племянницы поддержало ее изнурительную злобу, которая должна пережить любую смерть, но все усилия Амаранты оказывались напрасными, ибо Ремедиос Прекрасной были неведомы пылкие чувства, тем более чужие. Урсула, напротив, не разделяла ненависть Амаранты и помнила Ребеку только чистой и непорочной, потому что воспоминание о бедной девочке, которую привезли к ним в дом вместе с сумой, где гремели родительские кости, заслоняло оскорбление, нанесенное Ребекой приютившей ее семье Буэндия. Аурелиано Второй решил, что надо вернуть Ребеку домой и позаботиться о ней, но его добрые пожелания разбились о непреодолимое сопротивление самой Ребеки, которой понадобились долгие годы страданий и лишений, чтобы убедиться в преимуществах одиночества, и она была не в состоянии отказаться от него в обмен на старость, тревожимую ласками мнимого милосердия.
В феврале, когда снова нагрянули шестнадцать сыновей полковника Аурелиано Буэндии, меченных пепельными крестами, Аурелиано Хмурый рассказал им о Ребеке, и они в пьяном угаре за полдня преобразили внешний вид дома, сколотили новые двери и окна, раскрасили фасад в веселые цвета, укрепили стены и залили свежим цементом полы, но продолжать капитальный ремонт внутри дома Ребека не разрешила. Она даже не выглянула в дверь. Подождала, пока они закончат свою сумбурную реставрацию, подсчитала стоимость работ и через Архениду, старую служанку, продолжавшую жить с ней, передала им пригоршню монет, вышедших из обращения со времен последней войны, о чем Ребека и ведать не ведала. Лишь тогда стало понятно, какая глубокая пропасть отделяет ее от мира, и всем стало ясно, что она не откажется от своего добровольного заключения, пока в ней теплится жизнь.
Во время второго приезда сыновей полковника Аурелиано Буэндии один из них, Аурелиано Ржаной, остался работать с Аурелиано Хмурым. Он был из первых мальчишек, когда-то явившихся в дом Буэндии для крещения. Урсула и Амаранта хорошо его помнили, ибо за пару часов он разбил все, что попало ему под руку. Со временем природа умерила его тягу к физическому развитию, и он остался мужчиной обычного телосложения с глубокими оспинами на лице, но его поразительная способность разрушать сохранилась в прежних масштабах. Он разбил столько тарелок, даже пытаясь быть осторожным, что Фернанда поспешила купить оловянную посуду, прежде чем превратятся в осколки последние предметы дорогого сервиза, но металлические миски тоже очень скоро помялись и погнулись. Несмотря на эту неизлечимую разрушительную силу, досаждавшую и ему самому, Аурелиано Ржаной был человеком исключительной доброты, привлекавшей к нему сердца, и обладал поразительной работоспособностью. За короткое время он так увеличил производство льда, что перенасытил им местный рынок, и Аурелиано Хмурый стал подумывать о том, что не мешало бы сбывать продукцию в других городках низины. Так зародилась плодотворная идея не только модернизации промышленного производства, но и постоянной связи Макондо с внешним миром.
— Надо провести железную дорогу, — сказал он.
Такие слова впервые были произнесены в Макондо. Когда однажды Аурелиано Хмурый показал какой-то рисунок, очень схожий с теми схемами, какие когда-то чертил Хосе Аркадио Буэндия в объяснение своего проекта солнечных войн, Урсула утвердилась во мнении, что круговорот времен не остановить. Однако, в противоположность деду, Аурелиано Хмурый не терял ни сна, ни аппетита, не изводился черной меланхолией, а, напротив, считал свои самые смелые замыслы делом завтрашнего дня, трезво определял сроки и затраты и доводил задуманное до конца, не отвлекаясь на душевные терзания. Если у Аурелиано Второго и было кое-что от прадеда и не было кое-чего от полковника Аурелиано Буэндии, так это выражалось прежде всего в абсолютном презрении к горьким урокам жизни, и потому он дал денег на проведение железной дороги с такой же легкостью, с какой когда-то дал их для такой нелепицы, как судоходная эпопея брата. Аурелиано Хмурый поглядел на календарь и уехал в следующую среду, чтобы вернуться после сезона дождей. Но надолго пропал. Аурелиано Ржаной, не зная, что делать с ледовой продукцией фабрики, стал готовить лед, замораживая не воду, а фруктовые соки, и помимо своей воли заложил основы для изготовления мороженого, сумев таким способом внести разнообразие в продукцию фабрики, которую уже считал своей, так как прошли дожди, пролетело лето, а от брата не было ни слуху ни духу. Однако в начале следующей зимы какая-то женщина, полоскавшая в реке белье под жарким солнцем, пустилась вдруг бежать по главной улице с воплями, выражавшими наивысшую степень человеческого волнения.
— Едет, едет, — наконец отдышалась она. — Какая-то печь на колесах и тащит за собой дома!
В эту же минуту Макондо вздрогнул от жутко пронзительного свиста и неслыханно громкого пыхтенья. В предыдущие недели под городом копошились какие-то люди, укладывавшие шпалы и рельсы, но никто не обращал на них внимания, думая, что это новая затея цыган, которые возвращались со своими столетней давности свистульками и никому не интересными пищалками, прославляя несравненные достоинства какого-то там пойла, замешенного иерусалимскими мудрецами на неведомой дряни. Но когда все наконец освоились с оглушительной свистяще-шипящей какофонией, толпы людей ринулись к окраине городка и увидели Аурелиано Хмурого, приветственно машущего рукой из локомотива, и смотрели как завороженные на украшенный гирляндами поезд, впервые прибывший сюда с опозданием на восемь месяцев. Ни в чем не повинный желтый поезд, которому предстояло привезти в Макондо столько сомнений и бесспорных истин, столько радостей и неудач, столько перемен, бедствий и тоски по прошлому.
Макондо захлестнула такая масса диковинных новшеств, что население не знало, на что глядеть и чему поражаться. Ночи напролет люди глазели на бледные электрические лампочки, которые зажигала машина, привезенная Аурелиано Хмурым на поезде после второй поездки и поначалу сводившая жителей с ума своим невыносимым и непрестанным «тум-тум-тум». Все шли в театр процветающего коммерсанта дона Бруно Креспи, раскупали билеты в кассах — львиных головах, чтобы смотреть на живые фигуры, бегавшие по висячей простыне, и приходили в негодование от того, что человек, который умер и был похоронен в одной кинокартине, из-за которого было пролито столько слез, вдруг оказывался живым и здоровым, да еще и арабом в картине следующей. Публика, платившая два сентаво, чтобы делить с героями их горе и радости, не могла снести эти неслыханные издевательства и в конце концов устроила погром в кинозале. Уступив настояниям дона Бруно Креспи, алькальд в обращении к народу разъяснил, что кино — это не жизнь, а досужий вымысел, который не стоит бурных переживаний. После такого обескураживающего разъяснения многие сочли себя жертвами нового грандиозного обмана цыган и предпочли не посещать кинематограф, полагая, что вполне хватает собственных бед и неприятностей, чтобы еще оплакивать придуманные злоключения вымышленных существ. Нечто схожее случилось с граммофонами, которые были привезены веселыми дамами из Франции на смену устаревшим шарманкам и которые на какое-то время очень потеснили местных музыкантов. Вначале любопытство увеличило приток клиентов на злачную улицу, и, как стало известно, даже весьма уважаемые сеньоры рядились в крестьянские одежды, чтобы взглянуть поближе на такую новинку, как граммофон. Однако после долгого и детального рассмотрения знатоки пришли к заключению, что это вовсе не волшебный жернов, как говорили дамы и как думали все, а просто заводной механизм, звучание которого и в сравнение не идет с такой трогательной, такой человечной, такой родной и правдивой музыкой, как музыка местного ансамбля. Разочарование было столь тяжелым, что даже после того, как граммофон стал неотъемлемой частью домашней обстановки, его считали скорее не предметом для увеселения взрослых, а вещью, наиболее пригодной для потрошения в детских комнатах. Но когда кто-то из горожан убеждался в бесспорной и реальной пользе телефона, который был установлен на железнодорожной станции и так же заводился ручкой, как самый обыкновенный граммофон, даже заядлые скептики чесали затылок. Словно бы сам Господь Бог решил подвергнуть испытанию способность людей удивляться и заставлял жителей Макондо постоянно шарахаться от восхищения к разочарованию, от сомнения к признанию, и наоборот. Дело дошло до того, что уже никто не мог сказать, где кончается иллюзия и начинается реальность. Это дьявольское смешение истины и миража заставило вздрогнуть от волнения призрак Хосе Аркадио Буэндии под каштаном и пойти гулять по всему дому средь бела дня.
С тех пор как железная дорога была официально открыта и поезд начал регулярно прибывать по четвергам в одиннадцать, как построили нехитрую деревянную платформу с будкой, где были стол, телефон и окошечко для продажи билетов, улицы Макондо заполонили мужчины и женщины, которые хотя и занимались делами будничными и обычными, но больше походили на цирковой народец. В городке, который часто видывал цыган с их трюками, не слишком-то могли разжиться эти арапы-лоточники, которые с одинаковым рвением навязывали и чайник со свистком, и рекомендации для спасения души к седьмому дню поста, хотя, надо признать, у тех, кого удавалось заговорить, и просто у дураков они выуживали немало денег. Вместе с этими проходимцами, но в пробковом шлеме, в штанах для верховой езды и в гетрах, привлекая внимание своими топазово-желтыми глазками за очками в стальной оправе и белой, как у ощипанной курицы, кожей, прибыл в одну из сред в Макондо и отобедал в доме Буэндия улыбчивый толстячок мистер Герберт.
Никто за столом не обращал на него внимания, пока он не съел первую кисть бананов. Аурелиано Второй случайно встретил иностранца в отеле «Хакоб», когда тот с трудом бранился по-испански, требуя найти свободный номер, и привел, как часто бывало, вновь приезжего к себе домой. Мистер Герберт был владельцем воздушных шаров на привязи, объездил со своими аэростатами полсвета и везде получал солидные барыши, но в Макондо ему не удалось поднять в воздух ни одного человека, ибо здесь это изобретение считали давно устаревшим после того, как люди видели — и сами на них летали — ковры-самолеты цыган. А потому мистер Герберт собирался уехать со следующим поездом. Когда на стол положили огромную кисть тигрово-полосатых бананов, которые были развешаны на стенах столовой к обеду, он отломил первый банан без особой охоты. Но, разговаривая, не переставал есть бананы, смаковать их, не торопясь и причмокивая, скорее с созерцательным интересом исследователя, чем с аппетитом гурмана, и, покончив с первой кистью, попросил вторую. Затем из ящичка с инструментами, бывшего всегда при нем, вынул футляр с набором увеличительных стекол. Внимательно, как заправский скупщик бриллиантов, он рассматривал в разные лупы банан, разрезав его на части специальным пинцетом, взвешивал на аптекарских весах и замерял объемы с помощью точных калибров оружейника. Потом взял из ящика другие инструменты, каковыми измерил местную температуру и влажность воздуха, степень освещения. Все эти действия были столь интригующи, что никому кусок в горло не шел, и все ждали, что мистер Герберт объяснит наконец, в чем дело, но он не сказал ничего такого, что могло бы выдать его тайные намерения.
В следующие два дня люди видели, как он сачком и плетенкой ловил бабочек в окрестностях Макондо. А в четверг нагрянула толпа инженеров, агрономов, гидрологов, топографов и землемеров, которые несколько недель возились в тех местах, где мистер Герберт охотился за бабочками. Несколько позже прибыл сеньор Джек Браун в особом вагоне, прикрепленном к желтому поезду и сверху донизу отделанном серебром, с креслами, обитыми красным бархатом, и крышей из синего стекла. В отдельном вагоне приехали и увивавшиеся вокруг сеньора Брауна солидные, одетые в черное юристы, которые в свое время следовали по пятам за полковником Аурелиано Буэндией, а это заставляло людей думать, что агрономы, гидрологи, топографы и землемеры так же, как мистер Герберт со своими заарканенными шарами и своими пестрыми бабочками и сеньор Браун со своим мавзолеем на колесах и свирепыми немецкими овчарками, затевают какие-то военные приготовления. Впрочем, долго размышлять на эту тему не пришлось, так как не успели сообразительные жители Макондо задаться вопросом, что же, черт возьми, происходит, как городок уже превратился в лагерь из деревянных домишек с цинковыми крышами, набитых людом со всех концов света, прибывавшим сюда не только в вагонах и на открытых платформах, но даже на крышах вагонов. Гринго, которые позже привезли своих субтильных жен в муслиновых платьях и в огромных воздушных шляпах, построили по другую сторону железной дороги свой городок, где вдоль улиц торчали пальмы, в домах за железными решетками скрывались окна, на террасах стояли белые столики, под потолками кружились лопасти вентиляторов, а на просторных голубых лужайках разгуливали павлины и перепела.
Новое поселение было обнесено металлической сеткой, как некий гигантский электрифицированный курятник, который в холодные летние месяцы перед рассветом казался черным от облепивших его ласточек. Никто еще не знал, чего тут ищут чужаки, или они в самом деле всего лишь филантропы и уже навели по-своему беспримерный порядок, выглядевший гораздо большим сумбуром, чем тот, что вносили цыгане, но гораздо менее понятный, да еще, похоже, бессрочный. Управляя силами, ранее подвластными лишь Господу Богу, пришельцы заставили дожди идти ко времени, быстрее созревать урожаи, а реку — со всеми ее белыми валунами и холодными водами — повернули с накатанного ложа в другую сторону, за городское кладбище. Именно в эту пору был воздвигнут бетонный колпак над облезлым надгробием Хосе Аркадио, чтобы запах пороха, вырывавшийся из могилы, не портил речную воду. Для тех, кто не привез с собой зазнобу, превратили улицу с милейшими французскими дамами в еще один городок, превзошедший оба прежних размерами, а в одну прекрасную среду длинный состав доставил сюда совершенно невообразимых шлюх, вавилонских блудниц, наторевших в древнем искусстве любви и снабженных всякого рода благовонными кремами и подручными средствами для того, чтобы разогреть холодных, расшевелить робких, ублаготворить алчущих, настропалить скромных, обуздать ненасытных и обучить неумелых. Турецкая улица, расцвеченная огнями заморских магазинов, вытеснивших старые восточные лавки, кишела в субботний вечер бездельниками и проходимцами, сновавшими между столами с азартными играми, тирами и шатром толкователя снов и чревовещателя, толпившимися возле спиртного и фританги в ларьках, которые поутру в воскресенье одиноко торчали среди валявшихся на земле мужчин — то ли блаженных пьяниц, то ли (таких было больше) любопытных дуралеев, получивших в потасовке пулю в грудь, нож в бок, зверскую оплеуху или удар бутылкой по черепу. Нашествие было столь внезапным, люди нахлынули такой массой, что первое время было невозможно ходить по улицам: всюду громоздятся груды мебели и сундуков, везде тащат бревна и доски те, кто успел без всякого разрешения захватить пустующий клочок земли и стал строить дом; там и сям средь бела дня и на глазах у всех предаются любви бесстыдные парочки в гамаках под навесом, в тени миндальных деревьев. Единственным достойным уголком была укромная улочка, на которой поселились мирные антильские негры, соорудив деревянные хижины на сваях, где они и сидели по вечерам у дверей, распевая грустные гимны на своем тарабарском папьяменто. За самое короткое время произошло столько перемен, что через восемь месяцев после первого визита мистера Герберта коренные жители Макондо не могли узнать родного города.
— Ну и кашу мы заварили, — то и дело повторял полковник Аурелиано Буэндия. — А все потому, что угостили какого-то гринго бананами.
Аурелиано Второй, напротив, восторгался наплывом чужестранцев. В доме уже не умещались незнакомые посетители и бездомные бродяги, и потому пришлось построить спальни в патио, расширить столовую, заменить старый стол новым — на шестнадцать персон, купить новую посуду и приборы, и, несмотря на такие нововведения, надо было готовить обед по нескольку раз в день. Фернанда, подавляя гадливость, должна была обслуживать гостей самого низкого пошиба, которые лезли в грязных сапогах на галерею, мочились в саду, кидали свои циновки куда попало для отдыха в час сьесты и отпускали крепкие словца, невзирая на смущение дам и кривые усмешки кабальеро. Амаранта была готова взбеситься от нашествия плебса и снова стала обедать на кухне, как в прежние времена. Полковник Аурелиано Буэндия, убежденный, что большинство из тех, кто заходил к нему в мастерскую пожелать ему всяческих благ, делали это не из уважения к нему или симпатии, а из любопытства — взглянуть на живую историческую реликвию, на редкое музейное ископаемое, — стал запирать дверь на засов и показывался на людях в редких случаях, когда выходил посидеть у парадной двери. Урсула, напротив, даже тогда, когда она уже едва волочила ноги и двигалась, держась за стены, испытывала детский восторг, слыша, как к городу приближается поезд. «Скорее жарьте мясо и рыбу, — приказывала она четырем кухаркам, которые быстро принимались за дело, лишь бы скорее вернуться под начало невозмутимой Санта Софии де ла Пьедад. — Надо всего наготовить, — торопила их Урсула. — Никогда не знаешь, чего захотят чужеземцы». Поезд прибывал в самую жаркую пору дня. К обеду дом превращался в клокочущий базар; потные дармоеды, даже не знавшие, кто их кормит и поит, толпой врывались в столовую, чтобы занять лучшие места, а кухарки, натыкаясь друг на друга, метались между столом и плитой с огромными кастрюлями супа, с полными мяса котлами, с тыквенными бадьями овощей, с горами риса на подносах и разливали огромными черпаками неиссякаемый лимонад из бочек. Столпотворение было несусветное, и Фернанда с ума сходила от мысли, что многие могут отобедать дважды, не раз ее просто подмывало облегчить душу руганью рыночной торговки, когда иной незадачливый гость просил у нее счет. Больше года прошло с первого визита мистера Герберта, но удалось узнать только то, что гринго собирается разбить банановые плантации в тех волшебных местах, где Хосе Аркадио Буэндия и его люди бродили в поисках пути к великим изобретениям цивилизации. Еще два сына полковника Аурелиано Буэндии, меченные пепельным крестом, были заброшены сюда этим вулканическим извержением и объяснили свой приезд одной фразой, которая, видимо, выражала умонастроение всех вновь прибывших.
— Мы приехали, — сказали они, — потому что все сюда едут.
Ремедиос Прекрасная была единственной, кого обошла банановая чума. Она так и не перешагнула порога своего чистого девичества, все более отходя от людских условностей, все менее реагируя на зло и новаторство, находя счастье в собственном мире простых вещей. Она не могла понять, для чего женщины осложняют себе жизнь бюстгальтерами и юбками, и сшила себе холщовый балахон, который легко накидывала на себя через голову, решив без всяких хлопот проблему одежды и в то же время ничем не стеснив нагое тело, ибо, по ее пониманию, только нагота естественна для человека в домашней обстановке. Ей так надоели просьбы, чтобы она укоротила свои роскошные волосы, доходившие чуть ли не до пят, и заплела бы их в косы с цветными лентами или заложила в пучок с гребнями, что она просто-напросто обрилась наголо и сделала из своих волос парики для фигур всех святых. Самым удивительным в ее стремлении к простоте было то, что чем больше она пренебрегала модой, предпочитая удобство, и чем решительнее отвергала условности, повинуясь душевным порывам, тем невольно еще сильнее кружила голову людям своей бесподобной красотой и сводила мужчин с ума своим пренебрежительным отношением к ним. Когда сыновья полковника Аурелиано Буэндии в первый раз появились в Макондо, Урсула вспомнила, что у них и у ее правнучки в жилах течет одна и та же кровь, и содрогнулась от почти уже забытого страха. «Будь начеку, — предупреждала она Ремедиос Прекрасную. — От любого из них дети у тебя будут со свиными хвостами». Правнучку нимало не встревожило это предупреждение, она тут же надела штаны, мазнула руками по песку и, обхватив ногами столб, полезла на него за призом, что едва не привело к большой беде, так как все ее семнадцать двоюродных братьев дошли до полного исступления от такого будоражащего зрелища. Потому-то никто из них не ночевал в доме, когда они приезжали в Макондо, а четверо оставшихся здесь работать снимали по решению Урсулы комнаты где-то в другом месте. Сама Ремедиос Прекрасная умерла бы со смеху, если бы узнала об этих мерах предосторожности.
До последней минуты своего пребывания на земле она так и не узнала, что ей выпала судьба постоянно вводить мужчин в искушение и ввергать в отчаяние. Всякий раз, как она, не слушая Урсулу, появлялась в столовой, незваных гостей охватывало паническое смятение. Все прекрасно видели, что грубый балахон был накинут на абсолютно голое тело, и терзались мыслью, не служит ли это, как и ее прекрасная бритая голова, средством обольщения и не вводит ли она всех просто-напросто в преступный соблазн своей манерой приподнимать в жару балахон, обнажая ляжки, и с наслаждением обсасывать пальцы после еды. Членам семьи и в голову не приходило, что чужие люди мгновенно ощущают пьянящий дух Ремедиос Прекрасной, удар молнии в подбрюшье, и не могут отделаться от этих ощущений еще многие годы после того, как она исчезла. Мужчины, познавшие любовные утехи во всех странах, утверждали, что никогда не испытывали желания, подобного тому, какое возбуждает телесное благоухание Ремедиос Прекрасной. В галерее с бегониями, в большой гостиной, в любом месте дома можно было точно указать место, где она побывала, и определить время, когда она отсюда ушла. Это был след особого, только ей присущего аромата, но никого из домашних не пьянившего, потому что он уже давно стал одним из привычных запахов, который, однако, кружил голову гостям. И лишь только они одни могли понять, почему молодой начальник стражи умер от любви, и почему кабальеро, прибывший из неведомых земель, погиб от отчаяния. Не сознавая, какую волнующую стихию она рождает, какая атмосфера неминуемой беды создается вокруг нее, Ремедиос Прекрасная обращалась с мужчинами без тени кокетства и вконец добивала их своими нехитрыми добрыми словами. Когда Урсула велела ей обедать вместе с Амарантой на кухне, чтобы пришельцы ее не видели, она с охотой подчинилась, потому что вообще не признавала никакого установленного распорядка. Где и когда утолять голод, ей было безразлично, лишь бы хотелось есть. Иногда она вставала и завтракала в три часа утра, а потом спала целый день; бывало, несколько месяцев подряд она ела в неурочные часы, пока какой-нибудь случай не вводил ее в обычную колею. Обычным же для нее было вставать в одиннадцать и часа два сидеть совершенно голой в купальне и давить скорпионов, приходя в себя после крепкого долгого сна. Затем она обливалась водой из бассейна, черпая ее тыквенной плошкой. Эта процедура была такой долгой и скрупулезной, такой ритуально разнообразной, что тот, кто ее не знал, мог бы подумать, что она расточает вполне заслуженные ласки собственному телу. Но для нее в такой одинокой обрядности не было и намека на похоть, ей просто хотелось приятно провести время и нагулять аппетит. Однажды, когда она только начинала купаться, какой-то незнакомец из вновь приезжих приподнял черепицу на крыше и, увидев ее, ошалел от восхитительного зрелища. Она заметила в дыре его обалделые глаза и не застыдилась, а испугалась за него.
— Осторожно, — вскрикнула она. — Вы упадете!
— Я хочу только посмотреть на вас, — пробормотал незнакомец.
— Ну и ладно, — сказала она. — Только будьте поосторожней, крыша совсем плохая.
Лицо незнакомца выражало и восторг, и страдание, и словно бы он старался погасить пожар вожделения, страшась, как бы не рассеялся мираж. Ремедиос Прекрасная подумала, что он просто боится провалиться сквозь крышу, и мылась более поспешно, чем всегда, чтобы не подвергать человека опасности. Окатывая себя водой из плошки, она рассказывала ему, как под худой кровлей от дождя стала, на беду, гнить подстилка из пальмовых листьев и теперь оттуда в купальню лезут полчища скорпионов. Чужеземец принял ее болтовню за маскируемое поощрение и, когда она стала намыливать грудь, не удержался от искушения деликатно перейти от слов к делу.
— Позвольте мне намылить вас, — прошептал он.
— Благодарю вас за желание помочь, — сказала она, — только мне хватает своих двух рук.
— Ну хотя бы спинку, — умолял чужеземец.
— Глупое занятие, — сказала она. — В жизни не видывала, чтобы спину мыли с мылом.
Пока она обмахивалась полотенцем, чужеземец с полными слез глазами умолял ее выйти за него замуж. Она вполне серьезно ответила, что никогда бы не вышла замуж за такого идиота, который потерял целый час и даже прозевал обед только из-за того, чтобы поглазеть на женщину в купальне. Наконец, когда Ремедиос Прекрасная надела балахон, человек совсем обезумел от сделанного открытия: оказывается, под балахоном на теле и взаправду нет больше ничего, как говорили, и почувствовал себя навеки заклейменным этой жгучей тайной. Не утерпев, он выломал еще две черепицы и ринулся вниз, в купальню.
— Здесь очень высоко, — в испуге крикнула она. — Вы убьетесь!
Гнилое стропило рухнуло вместе с черепицами, которые на цементном полу разлетелись в куски. Грохот возвестил о беде: человек, едва успевший вскрикнуть от ужаса, тоже сорвался вниз, расколол себе череп надвое и умер, ни разу не дернувшись. Остальные незваные гости, услыхав страшный шум, бросились из столовой, подняли труп и тотчас уловили, как сильно разит от него духом Ремедиос Прекрасной. Ее запах так пропитал тело, что череп сочился не кровью, а душистой жидкостью, распространявшей колдовской аромат, и тогда все поняли, что дух Ремедиос Прекрасной преследует мужчин даже по ту сторону жизни, пока их кости не обратятся в прах. Однако никто не связал это ужасное происшествие с гибелью двух других мужчин, умерших из-за Ремедиос Прекрасной. Понадобилась еще одна жертва, чтобы чужаки и многие старожилы Макондо поверили в россказни о том, будто от Ремедиос Буэндия веет не дыханием любви, а прохладой смерти. Случай, позволивший убедиться в этом, представился через несколько месяцев, когда однажды днем Ремедиос Прекрасная пошла с подругами посмотреть на банановые плантации. У жителей Макондо появилось новое развлечение: гулять по влажным и бесконечным аллеям среди банановых кустов, где тишина, казалось, тоже откуда-то пришла, была еще совсем нетронутой и потому не приспособилась переносить голоса. Иногда трудно было расслышать слово, сказанное почти рядом, но отлично долетало все то, что говорилось на другом конце плантации. Девушки из Макондо даже придумали новую игру, дававшую столько пищи для смеха и страха, шуток и испугов, что по вечерам они вспоминали о прогулке, как о фантастичном сне. Такая слава пошла об этой тишине, что Урсула не решилась отказать Ремедиос Прекрасной в невинном развлечении и позволила пойти на плантации, если та наденет шляпку и приличное платье. Как только девушки попали на плантацию, в воздухе разлилось убийственное благоухание. Мужчины, копавшие каналы, насторожились, обуянные странной тревогой, ощущая приближение опасности, а у многих появилось неуемное желание плакать. Ремедиос Прекрасная со своими испуганными подругами едва успела укрыться в ближайшем доме от кинувшейся за ними своры взбудораженных самцов. Немного погодя девушек вызволили четверо Аурелиано, чьи пепельные кресты вызывали священный трепет, словно отметины высшей касты или печати неуязвимости. Ремедиос Прекрасная никому не сказала, что в толкотне одному мужчине удалось вцепиться ей в живот рукой, как орлу, который цепляется когтистой лапой за край пропасти. Она ослепила обидчика вспышкой своего взгляда, его безутешные глаза обожгли ее сердце жалостью. Тем же вечером этот человек стал на Турецкой улице похваляться своей смелостью и выпавшей ему счастливой судьбой, а минутой спустя взбрыкнувшая лошадь разбила ему копытом грудь, и толпа прохожих смотрела, как он кончается, захлебываясь кровавой блевотой.
Предположение о том, что Ремедиос Прекрасная способна приносить смерть, отныне было подтверждено четырьмя неопровержимыми фактами. Хотя некоторые пустобрехи утверждали, что можно жизнь отдать за одну ночь любви с такой умопомрачительной женщиной, на деле никто на это не отваживался. А ведь, может быть, не только для того, чтобы обладать ею, но и для того, чтобы отвести от себя смерть, достаточно было познать лишь такое нехитрое и простое чувство, как любовь, но именно это и не приходило никому в голову. Урсула кончила тем, что махнула рукой на правнучку. Раньше, когда Урсула еще лелеяла мечту спасти Ремедиос Прекрасную для людей, она старалась привить ей навыки домоводства. «Мужчинам нужно больше, чем ты думаешь, — говорила она загадочно. — Надо и жарить-парить не переставая, и убирать грязь не переставая, и страдать по мелочам не переставая, помимо всего того, о чем ты думаешь». По сути, старуха обманывала себя, стараясь научить ее семейному счастью, ибо была уверена, что нет на земле такого мужчины, который, удовлетворив страсть, мог бы смириться, хотя бы на день, с такой ее нерадивостью, которая была выше всякого понимания. Рождение последнего Хосе Аркадио и непреодолимое желание сделать его Папой Римским вынудили Урсулу совсем забросить правнучку. Она предоставила Ремедиос Прекрасную ее судьбе, веря, что рано или поздно случится чудо и что на этом свете, где всего хватает, найдется также и мужчина, у которого все-таки достанет терпения жить с ней. Амаранта еще раньше отказалась от всякой попытки превратить Ремедиос Прекрасную в женщину, полезную для домашних дел. В те уже далекие годы, когда племянница без малейшего интереса крутила ручку швейной машинки, Амаранта сделала для себя простой вывод: она — явная дура. «Придется разыгрывать тебя в лотерею», — говорила Амаранта, озадаченная ее полным равнодушием к мужчинам. Позже, когда Урсула настояла на том, чтобы Ремедиос Прекрасная ходила к мессе, прикрыв лицо мантильей, Амаранта было подумала, что напускаемая таинственность, напротив, может помочь делу и заинтригует какого-нибудь мужчину, который будет терпеливо завоевывать сердце молодой девушки. Но когда она увидела, как глупо расправилась красавица с претендентом, который во многих отношениях был заманчивей принца, то поставила на ней крест. А Фернанда и не старалась понять Ремедиос Прекрасную. В наряде королевы на кровавом карнавале она показалась Фернанде существом необыкновенным, но увидев, что девушка ест руками, и услышав ее до ужаса наивные суждения, Фернанда могла только сожалеть, что умалишенные в роду Буэндия живут очень долго. Несмотря на то что полковник Аурелиано Буэндия продолжал верить и повторять, будто Ремедиос Прекрасная — самый здравомыслящий человек из всех, кого он знал, и что она на каждом шагу доказывает это своей поразительной способностью плевать на всех и на все, ее предоставили воле Божьей. Ремедиос Прекрасная осталась блуждать по просторам одиночества, ни о чем не печалясь, живя и зрея в своих снах без кошмаров, в своих бесконечных омовениях, в своих беспорядочных трапезах, в своем долгом и глубоком молчании без воспоминаний, пока наконец в марте месяце Фернанде не вздумалось снять простыни с веревки, протянутой в саду, и попросить женщин помочь ей сложить их. Едва все приступили к делу, Амаранта заметила, что Ремедиос Прекрасная сделалась страшно, почти прозрачно бледной.
— Тебе плохо? — спросила она.
Ремедиос Прекрасная, державшая простыню за другой конец, в ответ улыбнулась с состраданием.
— Напротив, — сказала она. — Мне никогда не было так хорошо.
Едва она это сказала, как Фернанда почувствовала, что легкий порыв света вырвал у нее из рук простыни и распластал их в воздухе во всю ширь. Амаранта ощутила, как вдруг затрепетали кружева на ее юбках, и хотела уцепиться за простыню, чтобы не упасть, но в этот момент Ремедиос Прекрасная стала подниматься ввысь. Урсула, уже почти слепая, была среди них единственной, у кого хватило ума понять природу этого необоримого дуновения, и она отдала простыни на милость светлого ветра и смотрела, как Ремедиос Прекрасная машет ей на прощание рукой среди сверкающих трепетных простынь, которые вместе с ней покидают земной воздух жуков и георгинов, летят сквозь солнечный воздух, где на исходе половина пятого, и срываются с ней навеки в поднебесье, куда не смогут долететь даже устремленные ввысь птицы памяти.
Пришлый люд полагал, конечно, что Ремедиос Прекрасная уступила наконец своему роковому уделу царицы пчел и что ее семья хочет отговориться выдумкой о ее вознесении. Фернанда, снедаемая завистью, все же смирилась с мыслью о диве и долгое время молила Бога вернуть ей простыни. Большинство людей тоже поверили в чудо, и даже были зажжены свечи и отслужена месса к девятинам. Возможно, об этом событии еще долго бы вспоминали, если бы зверское убийство всех Аурелиано не заставило бы изумление уступить место ужасу. Хотя полковник Аурелиано Буэндия не считал это предвидением, он в какой-то мере предчувствовал трагический конец своих сыновей. Когда Аурелиано Пильщик и Аурелиано Жестянщик, те двое, что прибыли с первыми толпами, пожелали остаться в Макондо, отец пытался их отговорить. Ему было непонятно, что им делать в городе, который во мгновение ока превратился в рассадник преступности. Но Аурелиано Ржаной и Аурелиано Хмурый, поддержанные Аурелиано Вторым, дали им работу. Полковник Аурелиано Буэндия сам еще не мог как следует понять, почему он не одобряет решение сыновей. С тех пор как он увидел сеньора Брауна в первом прибывшем в Макондо автомобиле — с откидным верхом и с клаксоном, пугавшим собак своим хриплым ревом, — старый вояка не переставал возмущаться людским холуйством и все больше убеждался в том, что каким-то образом изменилось нутро того народа, тех мужчин, которые в прежние времена могли оставить жен и детей и, закинув за плечи винтовку, уйти воевать. После заключения Неерландского перемирия местные власти были представлены апатичными алькальдами и декоративными судьями, которых избрали равнодушные и усталые консерваторы Макондо. «Режим ублюдков, — ворчал полковник Аурелиано Буэндия, глядя на босоногих полицейских, вооруженных деревянными дубинками. — Мы, выходит, всю жизнь воевали для того, чтобы наши дома не красили в синий цвет». Правда, как только тут обосновалась Банановая компания, местных чиновников сменили властные чужестранцы, которых привез сеньор Браун и поселил в электрифицированном курятнике, чтобы они пользовались, как он объяснял, надлежащим комфортом и не страдали от жары, москитов и бесчисленных лишений и неудобств городского жилья. Старых полицейских заменили наемные убийцы с мачете. Запершись в своей мастерской, полковник Аурелиано Буэндия размышлял об этих переменах, и впервые за долгие годы молчания в одиночестве он убедился и с тоской признался себе в том, что совершил большую ошибку, не доведя войну до логического конца. Как раз в эти дни брат уже забытого полковника Магнифико Висбаля повел своего семилетнего внука на площадь к лоточникам угостить его фруктовой водой, но мальчик случайно толкнул сержанта полиции и облил ему мундир, а бандит тут же изрубил ребенка в котлету и одним ударом отсек голову его деду, защищавшему внука. Весь город видел обезглавленный труп старика, когда его несли домой, а голову тащила за волосы какая-то женщина и волочила окровавленный мешок с останками мальчика.
Этот эпизод положил конец поре искупления полковника Аурелиано Буэндии. Он пришел вдруг в такое же неистовство, как тогда, в юности, когда увидел труп женщины, которую забили насмерть прикладами лишь потому, что ее укусила бешеная собака. Он поглядел на толпы зевак, проходивших мимо его дома, и огласил улицу своим прежним громовым ревом, которым выразил глубокое презрение к самому себе и излил на людей всю ненависть, которая уже не умещалась в его сердце.
— Придет день, — кричал он, — и я вооружу своих парней, чтобы они покончили с этими засранцами гринго!
В течение ближайшей недели в разных местах побережья все его семнадцать сыновей были перестреляны, как кролики, убийцами-невидимками, которые целились в самую середину пепельного креста. Аурелиано Хмурый выходил из дома своей матери в семь вечера, когда ружейная пуля из темноты пробила ему лоб. Аурелиано Ржаной был найден в гамаке на своей фабрике с вонзенным между глаз топориком для колки льда. Аурелиано Пильщик проводил свою невесту из кино к дому ее родителей и возвращался по ярко освещенной Турецкой улице, когда кто-то из толпы — так и не узнали кто — выстрелил в него из револьвера, и бедняга упал прямо в котел с кипящим маслом. Через несколько минут постучали в дверь, где Аурелиано Жестянщик заперся с какой-то женщиной, и закричали: «Скорее! Братьев твоих убивают!» Женщина потом рассказывала, что Аурелиано Жестянщик выпрыгнул из постели, открыл дверь и был встречен пулей из маузера, разнесшей ему череп. В ту смертоносную ночь, когда в доме готовились к отпеванию четырех покойников, Фернанда бегала, как безумная, по городу в поисках Аурелиано Второго, которого Петра Котес заперла в шкаф, думая, что прикончат всех, кто носит имя полковника. Она выпустила его лишь на четвертый день, когда, судя по телеграммам из разных мест побережья, стало ясно, что ярость невидимого врага направлена только против братьев, отмеченных пепельным крестом. Амаранта отыскала счетоводную книгу, куда она внесла все сведения о племянниках, и по мере поступления телеграмм вычеркивала их имена, пока не остался только самый старший. Он хорошо всем запомнился своими большими зелеными глазами на очень темном лице. Его звали Аурелиано Сластолюб, он был плотником и жил в селении, затерянном среди горных отрогов. Прождав две недели и не получив сообщения о его смерти, Аурелиано Второй послал к нему гонца, думая, что он не знает об опасности. Гонец вернулся с известием о спасении Аурелиано Сластолюба. В ночь убийств к нему в дом пришли двое и разрядили в него револьверы, но в пепельный крест не попали. Аурелиано Сластолюбу удалось перепрыгнуть через ограду в патио и скрыться в лабиринтах скал, которые знал как свои пять пальцев благодаря дружбе с индейцами, продававшими ему древесину. Больше о нем и не слышали.
Для полковника Аурелиано Буэндии наступили черные дни. Президент Республики направил ему телеграмму с выражением соболезнования, обещая провести тщательное расследование и добрым словом помянуть убиенных. По распоряжению президента на похороны явился алькальд с четырьмя венками, дабы возложить их на гробы, но полковник Аурелиано Буэндия выставил его за дверь. После погребения он написал и сам отнес на почту такую оскорбительную для президента телеграмму, что телеграфист отказался ее отправить. Тогда полковник расцветил текст еще более забористыми словами, сунул бумагу в конверт и бросил в почтовый ящик. Как это уже было с ним после смерти жены, как не раз бывало во время войны при гибели близких друзей, он испытывал не тоску, а бешеную слепую ярость от своего мертвящего бессилия. Он дошел до того, что обвинил падре Антонио Исабеля в сообщничестве с бандитами, ибо тот пометил его сыновей несмываемым пеплом и тем помог врагам их найти. Дряхлый служитель церкви, у которого уже ум заходил за разум, и паства иной раз пугалась той ахинеи, какую он нес с амвона, явился однажды в дом Буэндия с чашей влажного пепла и попытался было вымазать им всех членов семьи, чтобы доказать, как быстро пепел смывается водой. Но страх перед несчастьем так глубоко проник в их души, что даже Фернанда отказалась от эксперимента, и более никогда и никто из семьи Буэндия не преклонял колена в исповедальне для помазания пеплом в святую среду.
Полковник Аурелиано Буэндия очень долго не мог успокоиться. Он прекратил мастерить золотых рыбок, ел через силу и бродил как лунатик по дому, волоча свой плащ и перетирая зубами глухую ярость. Три месяца спустя его волосы побелели, торчащие и напомаженные когда-то усы вяло обтекали бескровные губы, но зато в его глазницах снова пылали два угля, которые когда-то, при его рождении, так испугали людей, а позже одним лишь взглядом заставляли двигаться стулья. Напрасно старался он в своем терзающем душу гневе вызвать предчувствия, которые вели его молодость по тропам опасности к скорбной пустыне славы. Он потерялся, заблудился в этом чужом доме, где уже никто не пробуждал и ничто не вызывало в нем никакого чувства. Как-то открыл он комнату Мелькиадеса, желая найти хотя бы след довоенных времен, и наткнулся лишь на мусор, грязь и кучи всякой всячины, накопившейся за долгие годы забвения. По слипшимся грудам книг, которых никто не читал, по старым, раскисшим от сырости пергаментам щедро разлилась бледная плесень, а в воздухе, когда-то самом чистом и светлом во всем доме, плавало зловоние сгнивших воспоминаний. Однажды утром он увидел, как под каштаном плачет Урсула, уткнувшись в колени покойного мужа. Полковник Аурелиано Буэндия единственный из всех обитателей дома перестал видеть могучего старца, согбенного полувеком невзгод. «Поклонись отцу», — сказала ему Урсула. Он на миг задержался у каштана и еще раз убедился в том, что и это порожнее место не вызывает в нем никаких чувств.
— Что говорит отец? — спросил он.
— Он горюет, — отвечала Урсула, — думает, что ты должен скоро умереть.
— Скажи ему, — усмехнулся полковник, — что умирают не тогда, когда должно, а тогда, когда можно.
Пророчество покойного отца раздуло последний пожар в угасающей гордыне его сердца, но эту вспышку он принял за внезапное возвращение былой силы. И потому стал требовать у Урсулы, чтобы она показала ему место в патио, где зарыты золотые монеты, выпавшие из гипсовой фигуры святого Иосифа. «Ни за что не покажу, — твердо сказала она, помня горький урок прошлого. — Когда-нибудь, — добавила она, — обязательно придет хозяин богатства, ему и достанется». Никто не мог понять, почему человек, всегда бросавший деньги на ветер, вдруг стал хищным скопидомом, которого интересовали не скромные суммы для необходимых трат, а капиталы таких неслыханных размеров, что Аурелиано Второй едва пришел в себя от удивления, услышав названную цифру. Старые товарищи, к которым он обратился за помощью, избегали его как могли. Именно в эту пору он сказал: «Теперь единственная разница между либералами и консерваторами состоит в том, что либералы ходят молиться к пятичасовой мессе, а консерваторы — к восьмичасовой». Тем не менее он требовал так настойчиво, умолял так пылко, не оставляя камня на камне от былой своей чести и достоинства, что, получая понемногу то там, то сям, действуя в одном месте тихо и вкрадчиво, в другом — напористо и жестко, сумел за восемь месяцев собрать больше денег, чем Урсула закопала в патио. И тогда он посетил больного полковника Херинельдо Маркеса, чтобы тот помог ему развязать тотальную войну.
Было время, когда парализованный полковник Херинельдо Маркес действительно мог, даже из своего кресла-качалки, раскрутить подгнившие приводные ремни восстания. После Неерландского соглашения, когда полковник Аурелиано Буэндия отсиживался в тихом омуте со своими золотыми рыбками, Херинельдо Маркес общался с мятежными офицерами, бывшими рядом с ним до самого последнего поражения. Они вместе прошли печальную войну каждодневных унижений, ходатайств и памятных записок, постоянных «придите завтра», «уже скоро», «внимательно изучаем ваше дело»; вместе вели заведомо проигрышную войну против «уважающих вас» и «ваших покорных слуг», которые должны были назначить — но так и не назначили — пожизненные пенсии. Та, предыдущая война, двадцатилетняя и кровопролитная, не наносила им таких ударов, как эта тихая война отговорок и проволочек. Сам полковник Херинельдо Маркес, избежавший трех покушений, выживший после пяти ранений и вышедший живым и невредимым из бесчисленных боев, не выдержал жизни на измор и смирился с обидным поражением своей старости, думая об Амаранте под оконными ромбами солнечных лучей в арендуемом доме. Последних оставшихся ветеранов он однажды увидел в газете: высоко вскинув головы, чтобы преодолеть унижение, они стояли рядом с очередным безвестным президентом Республики, воткнувшим в лацканы их пиджаков значок с собственным изображением и преподнесшим старое, замаранное кровью и порохом знамя, которое будет положено на их гробы. Другие вояки, еще не растерявшие последнюю гордость, дожидались пенсии в сумерках общественной благотворительности, умирая с голоду, выживая со злости, превращаясь в тлен от старости в благоуханном дерьме славы. Таким образом, когда полковник Аурелиано Буэндия навестил друга с предложением разжечь очистительный пожар, способный дотла спалить позорный и прогнивший режим, поддерживаемый иностранным захватчиком, полковник Херинельдо Маркес не мог подавить щемящего чувства сострадания.
— Эх, Аурелиано, — вздохнул он, — я знал, что ты состарился, но сейчас я понял, что ты еще более стар, чем выглядишь.