Данте Алигьери «Божественная комедия». АД
Он был из древней, уважаемой во Флоренции семьи, навсегда изгнанный из родного, любимого города в результате жестокой борьбы между партиями. Мыслитель и поэт, постоянно ищущий принципиальной основы всему, что происходило вокруг него и в нем самом. Страстной душой, безграничным воображением он создал потусторонний мир, который мы до сих пор называем «Дантовым Адом». И когда он проходил по улице, прохожие, узнавая его, шарахались в стороны от его будто опаленного неведомым огнем лица — «Он был в Аду!»
ПЕСНЬ ПЕРВАЯ
Земную жизнь пройдя до половины,
Я очутился в сумрачном лесу,
Утратив правый путь во тьме долины.
Каков он был, о, как произнесу,
Тот дикий лес, дремучий и грозящий,
Чей давний ужас в памяти несу!
Так горек он, что смерть едва ль не слаще.
Но, благо в нем обретши навсегда,
Скажу про все, что видел в этой чаще.
Не помню сам, как я вошел туда,
Настолько сон меня опутал ложью,
Когда я сбился с верного следа.
Но к холмному приблизившись подножью,
Которым замыкался этот дол,
Мне сжавший сердце ужасом и дрожью,
Я увидал, едва глаза возвел,
Что свет планеты, всюду путеводной,
Уже на плечи горные сошел.
Тогда вздохнула более свободной
И долгий страх превозмогла душа,
Измученная ночью безысходной.
И словно тот, кто, тяжело дыша,
На берег выйдя из пучины пенной,
Глядит назад, где волны бьют, страша,
Так и мой дух, бегущий и смятенный,
Вспять обернулся, озирая путь,
Всех уводящий к смерти предреченной.
Когда я телу дал передохнуть,
Я вверх пошел, и мне была опора
В стопе, давившей на земную грудь.
И вот, внизу крутого косогора,
Проворная и вьющаяся рысь,
Вся в ярких пятнах пестрого узора.
Она, кружа, мне преграждала высь,
И я не раз на крутизне опасной
Возвратным следом помышлял спастись.
Был ранний час, и солнце в тверди ясной
Сопровождали те же звезды вновь,
Что в первый раз, когда их сонм прекрасный
Божественная двинула Любовь.
Доверясь часу и поре счастливой,
Уже не так сжималась в сердце кровь
При виде зверя с шерстью прихотливой;
Но, ужасом опять его стесня,
Навстречу вышел лев с подъятой гривой.
Он наступал как будто на меня,
От голода рыча освирепело
И самый воздух страхом цепеня.
И с ним волчица, чье худое тело,
Казалось, все алчбы в себе несет;
Немало душ из-за нее скорбело.
Меня сковал такой тяжелый гнет,
Перед ее стремящим ужас взглядом,
Что я утратил чаянье высот.
И как скупец, копивший клад за кладом,
Когда приблизится пора утрат,
Скорбит и плачет по былым отрадам,
Так был и я смятением объят,
За шагом шаг волчицей неуемной
Туда теснимый, где лучи молчат.
Пока к долине я свергался темной,
Какой-то муж явился предо мной,
От долгого безмолвья словно томный.
Его узрев среди пустыни той:
«Спаси, — воззвал я голосом унылым, —
Будь призрак ты, будь человек живой!»
Он отвечал: «Не человек; я был им;
Я от ломбардцев низвожу мой род,
И Мантуя была их краем милым.
Рожден sub Julio, хоть в поздний год,
Я в Риме жил под Августовой сенью,
Когда еще кумиры чтил народ.
Я был поэт и вверил песнопенью,
Как сын Анхиза отплыл на закат
От гордой Трои, преданной сожженью.
Но что же к муке ты спешишь назад?
Что не восходишь к выси озаренной,
Началу и причине всех отрад?»
«Так ты Вергилий, ты родник бездонный,
Откуда песни миру потекли? —
Ответил я, склоняя лик смущенный. —
О честь и светоч всех певцов земли,
Уважь любовь и труд неутомимый,
Что в свиток твой мне вникнуть помогли!
Ты мой учитель, мой пример любимый;
Лишь ты один в наследье мне вручил
Прекрасный слог, везде превозносимый.
Смотри, как этот зверь меня стеснил!
О вещий муж, приди мне на подмогу,
Я трепещу до сокровенных жил!»
«Ты должен выбрать новую дорогу, —
Он отвечал мне, увидав мой страх, —
И к дикому не возвращаться логу;
Волчица, от которой ты в слезах,
Всех восходящих гонит, утесняя,
И убивает на своих путях;
Она такая лютая и злая,
Что ненасытно будет голодна,
Вслед за едой еще сильней алкая.
Со всяческою тварью случена,
Она премногих соблазнит, но славный
Нагрянет Пес, и кончится она.
Не прах земной и не металл двусплавный,
А честь, любовь и мудрость он вкусит,
Меж войлоком и войлоком державный.
Италии он будет верный щит,
Той, для которой умерла Камилла,
И Эвриал, и Турн, и Нис убит.
Свой бег волчица где бы ни стремила,
Ее, нагнав, он заточит в Аду,
Откуда зависть хищницу взманила.
И я тебе скажу в свою чреду:
Иди за мной, и в вечные селенья
Из этих мест тебя я приведу,
И ты услышишь вопли исступленья
И древних духов, бедствующих там,
О новой смерти тщетные моленья;
Потом увидишь тех, кто чужд скорбям
Среди огня, в надежде приобщиться
Когда-нибудь к блаженным племенам.
Но если выше ты захочешь взвиться,
Тебя душа достойнейшая ждет:
С ней ты пойдешь, а мы должны проститься;
Царь горних высей, возбраняя вход
В свой город мне, врагу его устава,
Тех не впускает, кто со мной идет.
Он всюду царь, но там его держава;
Там град его, и там его престол;
Блажен, кому открыта эта слава!»
«О мой поэт, — ему я речь повел, —
Молю Творцом, чьей правды ты не ведал:
Чтоб я от зла и гибели ушел,
Яви мне путь, о коем ты поведал,
Дай врат Петровых мне увидеть свет
И тех, кто душу вечной муке предал».
Он двинулся, и я ему вослед.
ПЕСНЬ ВТОРАЯ
День уходил, и неба воздух темный
Земные твари уводил ко сну
От их трудов; лишь я один, бездомный,
Приготовлялся выдержать войну
И с тягостным путем, и с состраданьем,
Которую неложно вспомяну.
О Музы, к вам я обращусь с воззваньем!
О благородный разум, гений свой
Запечатлей моим повествованьем!
Я начал так: «Поэт, вожатый мой,
Достаточно ли мощный я свершитель,
Чтобы меня на подвиг звать такой?
Ты говоришь, что Сильвиев родитель,
Еще плотских не отрешась оков,
Сходил живым в бессмертную обитель.
Но если поборатель всех грехов
К нему был благ, то, рассудив о славе
Его судеб, и кто он, и каков,
Его почесть достойным всякий вправе:
Он, избран в небе света и добра,
Стал предком Риму и его державе,
А тот и та, когда пришла пора,
Святой престол воздвигли в мире этом
Преемнику верховного Петра.
Он на своем пути, тобой воспетом,
Был вдохновлен свершить победный труд,
И папский посох ныне правит светом.
Там, вслед за ним. Избранный был Сосуд,
Дабы другие укрепились в вере,
Которою к спасению идут.
А я? На чьем я оснуюсь примере?
Я не апостол Павел, не Эней,
Я не достоин ни в малейшей мере.
И если я сойду в страну теней,
Боюсь, безумен буду я, не боле.
Ты мудр; ты видишь это все ясней».
И словно тот, кто, чужд недавней воле
И, передумав в тайной глубине,
Бросает то, что замышлял дотоле,
Таков был я на темной крутизне,
И мысль, меня прельстившую сначала,
Я, поразмыслив, истребил во мне.
«Когда правдиво речь твоя звучала,
Ты дал смутиться духу своему, —
Возвышенная тень мне отвечала. —
Нельзя, чтоб страх повелевал уму;
Иначе мы отходим от свершений,
Как зверь, когда мерещится ему.
Чтоб разрешить тебя от опасений,
Скажу тебе, как я узнал о том,
Что ты моих достоин сожалений.
Из сонма тех, кто меж добром и злом,
Я женщиной был призван столь прекрасной,
Что обязался ей служить во всем.
Был взор ее звезде подобен ясной;
Ее рассказ струился не спеша,
Как ангельские речи, сладкогласный:
О, мантуанца чистая душа,
Чья слава целый мир объемлет кругом
И не исчезнет, вечно в нем дыша,
Мой друг, который счастью не был другом,
В пустыне горной верный путь обресть
Отчаялся и оттеснен испугом.
Такую в небе слышала я весть;
Боюсь, не поздно ль я помочь готова,
И бедствия он мог не перенесть.
Иди к нему и, красотою слова
И всем, чем только можно, пособя,
Спаси его, и я утешусь снова.
Я Беатриче, та, кто шлет тебя;
Меня сюда из милого мне края
Свела любовь; я говорю любя.
Тебя не раз, хваля и величая,
Пред Господом мой голос назовет.
Я начал так, умолкшей отвечая:
«Единственная ты, кем смертный род
Возвышенней, чем всякое творенье,
Вмещаемое в малый небосвод,
Тебе служить — такое утешенье,
Что я, свершив, заслуги не приму;
Мне нужно лишь узнать твое веленье.
Но как без страха сходишь ты во тьму
Земного недра, алча вновь подняться
К высокому простору твоему?»
«Когда ты хочешь в точности дознаться,
Тебе скажу я, — был ее ответ, —
Зачем сюда не страшно мне спускаться.
Бояться должно лишь того, в чем вред
Для ближнего таится сокровенный;
Иного, что страшило бы, и нет.
Меня такою создал царь вселенной,
Что вашей мукой я не смущена
И в это пламя нисхожу нетленной.
Есть в небе благодатная жена;
Скорбя о том, кто страждет так сурово,
Судью склонила к милости она.
Потом к Лючии обратила слово
И молвила: — Твой верный — в путах зла,
Пошли ему пособника благого. —
Лючия, враг жестоких, подошла
Ко мне, сидевшей с древнею Рахилью,
Сказать: — Господня чистая хвала,
О Беатриче, помоги усилью
Того, который из любви к тебе
Возвысился над повседневной былью.
Или не внемлешь ты его мольбе?
Не видишь, как поток, грознее моря,
Уносит изнемогшего в борьбе? —
Никто поспешней не бежал от горя
И не стремился к радости быстрей,
Чем я, такому слову сердцем вторя,
Сошла сюда с блаженных ступеней,
Твоей вверяясь речи достохвальной,
Дарящей честь тебе и внявшим ей».
Так молвила, и взор ее печальный,
Вверх обратясь, сквозь слезы мне светил
И торопил меня к дороге дальней.
Покорный ей, к тебе я поспешил;
От зверя спас тебя, когда к вершине
Короткий путь тебе он преградил.
Так что ж? Зачем, зачем ты медлишь ныне?
Зачем постыдной робостью смущен?
Зачем не светел смелою гордыней, —
Когда у трех благословенных жен
Ты в небесах обрел слова защиты
И дивный путь тебе предвозвещен?»
Как дольный цвет, сомкнутый и побитый
Ночным морозом, — чуть блеснет заря,
Возносится на стебле, весь раскрытый,
Так я воспрянул, мужеством горя;
Решимостью был в сердце страх раздавлен.
И я ответил, смело говоря:
«О, милостива та, кем я избавлен!
И ты сколь благ, не пожелавший ждать,
Ее правдивой повестью наставлен!
Я так был рад словам твоим внимать
И так стремлюсь продолжить путь начатый,
Что прежней воли полон я опять.
Иди, одним желаньем мы объяты:
Ты мой учитель, вождь и господин!»
Так молвил я; и двинулся вожатый,
И я за ним среди глухих стремнин.
ПЕСНЬ ТРЕТЬЯ
Я УВОЖУ К ОТВЕРЖЕННЫМ СЕЛЕНЬЯМ,
Я УВОЖУ СКВОЗЬ ВЕКОВЕЧНЫЙ СТОН,
Я УВОЖУ К ПОГИБШИМ ПОКОЛЕНЬЯМ.
БЫЛ ПРАВДОЮ МОЙ ЗОДЧИЙ ВДОХНОВЛЕН:
Я ВЫСШЕЙ СИЛОЙ, ПОЛНОТОЙ ВСЕЗНАНЬЯ
И ПЕРВОЮ ЛЮБОВЬЮ СОТВОРЕН.
ДРЕВНЕЙ МЕНЯ ЛИШЬ ВЕЧНЫЕ СОЗДАНЬЯ,
И С ВЕЧНОСТЬЮ ПРЕБУДУ НАРАВНЕ.
ВХОДЯЩИЕ, ОСТАВЬТЕ УПОВАНЬЯ.
Я, прочитав над входом, в вышине,
Такие знаки сумрачного цвета,
Сказал: «Учитель, смысл их страшен мне».
Он, прозорливый, отвечал на это:
«Здесь нужно, чтоб душа была тверда;
Здесь страх не должен подавать совета.
Я обещал, что мы придем туда,
Где ты увидишь, как томятся тени,
Свет разума утратив навсегда».
Дав руку мне, чтоб я не знал сомнений,
И обернув ко мне спокойный лик,
Он ввел меня в таинственные сени.
Там вздохи, плач и исступленный крик
Во тьме беззвездной были так велики,
Что поначалу я в слезах поник.
Обрывки всех наречий, ропот дикий,
Слова, в которых боль, и гнев, и страх,
Плесканье рук, и жалобы, и всклики
Сливались в гул, без времени, в веках,
Кружащийся во мгле неозаренной,
Как бурным вихрем возмущенный прах.
И я, с главою, ужасом стесненной:
«Чей это крик? — едва спросить посмел. —
Какой толпы, страданьем побежденной?»
И вождь в ответ: «То горестный удел
Тех жалких душ, что прожили, не зная
Ни славы, ни позора смертных дел.
И с ними ангелов дурная стая,
Что, не восстав, была и не верна
Всевышнему, средину соблюдая.
Их свергло небо, не терпя пятна;
И пропасть Ада их не принимает,
Иначе возгордилась бы вина».
И я: «Учитель, что их так терзает
И понуждает к жалобам таким?»
А он: «Ответ недолгий подобает.
И смертный час для них недостижим,
И эта жизнь настолько нестерпима,
Что все другое было б легче им.
Их память на земле невоскресима;
От них и суд, и милость отошли.
Они не стоят слов: взгляни — и мимо!«
И я, взглянув, увидел стяг вдали,
Бежавший кругом, словно злая сила
Гнала его в крутящейся пыли;
А вслед за ним столь длинная спешила
Чреда людей, что, верилось с трудом,
Ужели смерть столь многих истребила.
Признав иных, я вслед за тем в одном
Узнал того, кто от великой доли
Отрекся в малодушии своем.
И понял я, что здесь вопят от боли
Ничтожные, которых не возьмут
Ни бог, ни супостаты божьей воли.
Вовек не живший, этот жалкий люд
Бежал нагим, кусаемый слепнями
И осами, роившимися тут.
Кровь, между слез, с их лиц текла
И мерзостные скопища червей
Ее глотали тут же под ногами.
Взглянув подальше, я толпу людей
Увидел у широкого потока.
«Учитель, — я сказал, — тебе ясней,
Кто эти там и власть какого рока
Их словно гонит и теснит к волнам,
Как может показаться издалека».
И он ответил: «Ты увидишь сам,
Когда мы шаг приблизим к Ахерону
И подойдем к печальным берегам».
Смущенный взор склонив к земному лону,
Боясь докучным быть, я шел вперед,
Безмолвствуя, к береговому склону.
И вот в ладье навстречу нам плывет
Старик, поросший древней сединою,
Крича: «О, горе вам, проклятый род!
Забудьте небо, встретившись со мною!
В моей ладье готовьтесь переплыть
К извечной тьме, и холоду, и зною.
А ты уйди, тебе нельзя тут быть,
Живой душе, средь мертвых!» И добавил,
Чтобы меня от прочих отстранить:
«Ты не туда свои шаги направил:
Челнок полегче должен ты найти,
Чтобы тебя он к пристани доставил».
А вождь ему: «Харон, гнев укроти.
Того хотят — там, где исполнить властны
То, что хотят. И речи прекрати».
Недвижен стал шерстистый лик ужасный
У лодочника сумрачной реки,
Но вкруг очей змеился пламень красный.
Нагие души, слабы и легки,
Вняв приговор, не знающий изъятья,
Стуча зубами, бледны от тоски,
Выкрикивали Господу проклятья,
Хулили род людской, и день, и час,
И край, и семя своего зачатья.
Потом, рыдая, двинулись зараз
К реке, чьи волны, в муках безутешных,
Увидят все, в ком божий страх угас.
А бес Харон сзывает стаю грешных,
Вращая взор, как уголья в золе,
И гонит их и бьет веслом неспешных.
Как листья сыплются в осенней мгле,
За строем строй, и ясень оголенный
Свои одежды видит на земле, —
Так сев Адама, на беду рожденный,
Кидался вниз, один, — за ним другой,
Подобно птице, в сети приманенной.
И вот плывут над темной глубиной;
Но не успели кончить переправы,
Как новый сонм собрался над рекой.
«Мой сын, — сказал учитель величавый,
Все те, кто умер, Бога прогневив,
Спешат сюда, все страны и державы;
И минуть реку всякий тороплив,
Так утесненный правосудьем Бога,
Что самый страх преображен в призыв.
Для добрых душ другая есть дорога;
И ты поймешь, что разумел Харон,
Когда с тобою говорил так строго».
Чуть он умолк, простор со всех сторон
Сотрясся так, что, в страхе вспоминая,
Я и поныне потом орошен.
Дохнула ветром глубина земная,
Пустыня скорби вспыхнула кругом,
Багровым блеском чувства ослепляя;
И я упал, как тот, кто схвачен сном.
ПЕСНЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Ворвался в глубь моей дремоты сонной
Тяжелый гул, и я очнулся вдруг,
Как человек, насильно пробужденный.
Я отдохнувший взгляд обвел вокруг,
Встав на ноги и пристально взирая,
Чтоб осмотреться в этом царстве мук.
Мы были возле пропасти, у края,
И страшный срыв гудел у наших ног,
Бесчисленные крики извергая.
Он был так темен, смутен и глубок,
Что я над ним склонялся по-пустому
И ничего в нем различить не мог.
«Теперь мы к миру спустимся слепому, —
Так начал, смертно побледнев, поэт. —
Мне первому идти, тебе — второму».
И я сказал, заметив этот цвет:
«Как я пойду, когда вождем и другом
Владеет страх, и мне опоры нет?»
«Печаль о тех, кто скован ближним кругом, —
Он отвечал, — мне на лицо легла,
И состраданье ты почел испугом.
Пора идти, дорога не мала».
Так он сошел, и я за ним спустился,
Вниз, в первый круг, идущий вкруг жерла.
Сквозь тьму не плач до слуха доносился,
А только вздох взлетал со всех сторон
И в вековечном воздухе струился.
Он был безбольной скорбью порожден,
Которою казалися объяты
Толпы младенцев, и мужей, и жен.
«Что ж ты не спросишь, — молвил мой вожатый,
Какие духи здесь нашли приют?
Знай, прежде чем продолжить путь начатый,
Что эти не грешили; не спасут
Одни заслуги, если нет крещенья,
Которым к вере истинной идут;
Кто жил до христианского ученья,
Тот бога чтил не так, как мы должны.
Таков и я. За эти упущенья,
Не за иное, мы осуждены,
И здесь, по приговору высшей воли,
Мы жаждем и надежды лишены».
Стеснилась грудь моя от тяжкой боли
При вести, сколь достойные мужи
Вкушают в Лимбе горечь этой доли.
«Учитель мой, мой господин, скажи, —
Спросил я, алча веры несомненной,
Которая превыше всякой лжи, —
Взошел ли кто отсюда в свет блаженный,
Своей иль чьей-то правдой искуплен?»
Поняв значенье речи сокровенной:
«Я был здесь внове, — мне ответил он, —
Когда, при мне, сюда сошел Властитель,
Хоруговию победы осенен.
Им изведен был первый прародитель;
И Авель, чистый сын его, и Ной,
И Моисей, уставщик и служитель;
И царь Давид, и Авраам седой;
Израиль, и отец его, и дети;
Рахиль, великой взятая ценой;
И много тех, кто ныне в горнем свете.
Других спасенных не было до них,
И первыми блаженны стали эти».
Он говорил, но шаг наш не затих,
И мы все время шли великой чащей,
Я разумею — чащей душ людских.
И в области, невдале отстоящей
От места сна, предстал моим глазам
Огонь, под полушарьем тьмы горящий.
Хоть этот свет и не был близок к нам,
Я видеть мог, что некий многочестный
И высший сонм уединился там.
«Искусств и знаний образец всеместный,
Скажи, кто эти, не в пример другим
Почтенные среди толпы окрестной?»
И он ответил: «Именем своим
Они гремят земле, и слава эта
Угодна небу, благостному к ним».
«Почтите высочайшего поэта! —
Раздался в это время чей-то зов. —
Вот тень его подходит к месту света».
И я увидел после этих слов,
Что четверо к нам держат шаг державный;
Их облик был ни весел, ни суров.
«Взгляни, — промолвил мой учитель славный. —
С мечом в руке, величьем осиян,
Трем остальным предшествует, как главный,
Гомер, превысший из певцов всех стран;
Второй — Гораций, бичевавший нравы;
Овидий — третий, и за ним — Лукан.
Нас связывает титул величавый,
Здесь прозвучавший, чуть я подошел;
Почтив его, они, конечно, правы».
Так я узрел славнейшую из школ,
Чьи песнопенья вознеслись над светом
И реют над другими, как орел.
Мой вождь их встретил, и ко мне с приветом
Семья певцов приблизилась сама;
Учитель улыбнулся мне при этом.
И эта честь умножилась весьма,
Когда я приобщен был к их собору
И стал шестым средь столького ума.
Мы шли к лучам, предавшись разговору,
Который лишний здесь и в этот миг,
Насколько там он к месту был и в пору.
Высокий замок предо мной возник,
Семь раз обвитый стройными стенами;
Кругом бежал приветливый родник.
Мы, как землей, прошли его волнами;
Сквозь семь ворот тропа вовнутрь вела;
Зеленый луг открылся перед нами.
Там были люди с важностью чела,
С неторопливым и спокойным взглядом;
Их речь звучна и медленна была.
Мы поднялись на холм, который рядом,
В открытом месте, светел, величав,
Господствовал над этим свежим садом.
На зеленеющей финифти трав
Предстали взорам доблестные тени,
И я ликую сердцем, их видав.
Я зрел Электру в сонме поколений,
Меж коих были Гектор, и Эней,
И хищноокий Цезарь, друг сражений.
Пентесилея и Камилла с ней
Сидели возле, и с отцом — Лавина;
Брут, первый консул, был в кругу теней;
Дочь Цезаря, супруга Коллатина,
И Гракхов мать, и та, чей муж Катон;
Поодаль я заметил Саладина.
Потом, взглянув на невысокий склон,
Я увидал: учитель тех, кто знает,
Семьей мудролюбивой окружен.
К нему Сократ всех ближе восседает
И с ним Платон; весь сонм всеведца чтит;
Здесь тот, кто мир случайным полагает,
Философ знаменитый Демокрит;
Здесь Диоген, Фалес с Анаксагором,
Зенон, и Эмпедокл, и Гераклит;
Диоскорид, прославленный разбором
Целебных качеств; Сенека, Орфей,
Лин, Туллий; дальше представали взорам
Там — геометр Эвклид, там — Птолемей,
Там — Гиппократ, Гален и Авиценна,
Аверроис, толковник новых дней.
Я всех назвать не в силах поименно;
Мне нужно быстро молвить обо всем,
И часто речь моя несовершенна.
Синклит шести распался, мы вдвоем;
Из тихой, сени в воздух потрясенный
Уже иным мы движемся путем,
И я — во тьме, ничем не озаренной.
ПЕСНЬ ПЯТАЯ
Так я сошел, покинув круг начальный,
Вниз во второй; он менее, чем тот,
Но больших мук в нем слышен стон печальный.
Здесь ждет Минос, оскалив страшный рот;
Допрос и суд свершает у порога
И взмахами хвоста на муку шлет.
Едва душа, отпавшая от Бога,
Пред ним предстанет с повестью своей,
Он, согрешенья различая строго,
Обитель Ада назначает ей,
Хвост обвивая столько раз вкруг тела,
На сколько ей спуститься ступеней.
Всегда толпа у грозного предела;
Подходят души чередой на суд:
Промолвила, вняла и вглубь слетела.
«О ты, пришедший в бедственный приют, —
Вскричал Минос, меня окинув взглядом
И прерывая свой жестокий труд, —
Зачем ты здесь, и кто с тобою рядом?
Не обольщайся, что легко войти!»
И вождь в ответ: «Тому, кто сходит Адом,
Не преграждай сужденного пути.
Того хотят — там, где исполнить властны
То, что хотят. И речи прекрати».
И вот я начал различать неясный
И дальний стон; вот я пришел туда,
Где плач в меня ударил многогласный.
Я там, где свет немотствует всегда
И словно воет глубина морская,
Когда двух вихрей злобствует вражда.
То адский ветер, отдыха не зная,
Мчит сонмы душ среди окрестной мглы
И мучит их, крутя и истязая.
Когда они стремятся вдоль скалы,
Взлетают крики, жалобы и пени,
На Господа ужасные хулы.
И я узнал, что это круг мучений
Для тех, кого земная плоть звала,
Кто предал разум власти вожделений.
И как скворцов уносят их крыла,
В дни холода, густым и длинным строем,
Так эта буря кружит духов зла
Туда, сюда, вниз, вверх, огромным роем;
Там нет надежды на смягченье мук
Или на миг, овеянный покоем.
Как журавлиный клин летит на юг
С унылой песнью в высоте надгорной,
Так предо мной, стеная, несся круг
Теней, гонимых вьюгой необорной,
И я сказал: «Учитель, кто они,
Которых так терзает воздух черный?»
Он отвечал: «Вот первая, взгляни:
Ее державе многие языки
В минувшие покорствовали дни.
Она вдалась в такой разврат великий,
Что вольность всем была разрешена,
Дабы народ не осуждал владыки.
То Нинова венчанная жена,
Семирамида, древняя царица;
Ее земля Султану отдана.
Вот нежной страсти горестная жрица,
Которой прах Сихея оскорблен;
Вот Клеопатра, грешная блудница.
А там Елена, тягостных времен
Виновница; Ахилл, гроза сражений,
Который был любовью побежден;
Парис, Тристан». Бесчисленные тени
Он назвал мне и указал рукой,
Погубленные жаждой наслаждений.
Вняв имена прославленных молвой
Воителей и жен из уст поэта,
Я смутен стал, и дух затмился мой.
Я начал так: «Я бы хотел ответа
От этих двух, которых вместе вьет
И так легко уносит буря эта».
И мне мой вождь: «Пусть ветер их пригнет
Поближе к нам; и пусть любовью молит
Их оклик твой; они прервут полет».
Увидев, что их ветер к нам неволит:
«О души скорби! — я воззвал. — Сюда!
И отзовитесь, если Тот позволит!»
Как голуби на сладкий зов гнезда,
Поддержанные волею несущей,
Раскинув крылья, мчатся без труда,
Так и они, паря во мгле гнетущей,
Покинули Дидоны скорбный рой
На возглас мой, приветливо зовущий.
«О ласковый и благостный живой,
Ты, посетивший в тьме неизреченной
Нас, обагривших кровью мир земной;
Когда бы нам был другом царь вселенной,
Мы бы молились, чтоб тебя он спас,
Сочувственного к муке сокровенной.
И если к нам беседа есть у вас,
Мы рады говорить и слушать сами,
Пока безмолвен вихрь, как здесь сейчас.
Я родилась над теми берегами,
Где волны, как усталого гонца,
Встречают По с попутными реками.
Любовь сжигает нежные сердца,
И он пленился телом несравнимым,
Погубленным так страшно в час конца.
Любовь, любить велящая любимым,
Меня к нему так властно привлекла,
Что этот плен ты видишь нерушимым.
Любовь вдвоем на гибель нас вела;
В Каине будет наших дней гаситель».
Такая речь из уст у них текла.
Скорбящих теней сокрушенный зритель,
Я голову в тоске склонил на грудь.
«О чем ты думаешь?» — спросил учитель.
Я начал так: «О, знал ли кто-нибудь,
Какая нега и мечта какая
Их привела на этот горький путь!»
Потом, к умолкшим слово обращая,
Сказал: «Франческа, жалобе твоей
Я со слезами внемлю, сострадая.
Но расскажи: меж вздохов нежных дней,
Что было вам любовною наукой,
Раскрывшей слуху тайный зов страстей?»
И мне она: «Тот страждет высшей мукой,
Кто радостные помнит времена
В несчастии; твой вождь тому порукой.
Но если знать до первого зерна
Злосчастную любовь ты полон жажды,
Слова и слезы расточу сполна.
В досужий час читали мы однажды
О Ланчелоте сладостный рассказ;
Одни мы были, был беспечен каждый.
Над книгой взоры встретились не раз,
И мы бледнели с тайным содроганьем;
Но дальше повесть победила нас.
Чуть мы прочли о том, как он лобзаньем
Прильнул к улыбке дорогого рта,
Тот, с кем навек я скована терзаньем,
Поцеловал, дрожа, мои уста.
И книга стала нашим Галеотом!
Никто из нас не дочитал листа».
Дух говорил, томимый страшным гнетом,
Другой рыдал, и мука их сердец
Мое чело покрыла смертным потом;
И я упал, как падает мертвец.
ПЕСНЬ ШЕСТАЯ
Едва ко мне вернулся ясный разум,
Который был не в силах устоять
Пред горестным виденьем и рассказом, —
Уже средь новых пыток я опять,
Средь новых жертв, куда ни обратиться,
Куда ни посмотреть, куда ни стать.
Я в третьем круге, там, где, дождь струится,
Проклятый, вечный, грузный, ледяной;
Всегда такой же, он все так же длится.
Тяжелый град, и снег, и мокрый гной
Пронизывают воздух непроглядный;
Земля смердит под жидкой пеленой.
Трехзевый Цербер, хищный и громадный,
Собачьим лаем лает на народ,
Который вязнет в этой топи смрадной.
Его глаза багровы, вздут живот,
Жир в черной бороде, когтисты руки;
Он мучит души, кожу с мясом рвет.
А те под ливнем воют, словно суки;
Прикрыть стараясь верхним нижний бок,
Ворочаются в исступленье муки.
Завидя нас, разинул рты, как мог,
Червь гнусный. Цербер, и спокойной части
В нем не было от головы до ног.
Мой вождь нагнулся, простирая пясти,
И, взяв земли два полных кулака,
Метнул ее в прожорливые пасти.
Как пес, который с лаем ждал куска,
Смолкает, в кость вгрызаясь с жадной силой,
И занят только тем, что жрет пока, —
Так смолк и демон Цербер грязнорылый,
Чей лай настолько душам омерзел,
Что глухота казалась бы им милой.
Меж призраков, которыми владел
Тяжелый дождь, мы шли вперед, ступая
По пустоте, имевшей облик тел.
Лежала плоско их гряда густая,
И лишь один, чуть нас заметил он,
Привстал и сел, глаза на нас вздымая.
«О ты, который в этот Ад сведен, —
Сказал он, — ты меня, наверно, знаешь;
Ты был уже, когда я выбыл вон».
И я: «Ты вид столь жалостный являешь,
Что кажешься чужим в глазах моих
И вряд ли мне кого напоминаешь.
Скажи мне, кто ты, жертва этих злых
И скорбных мест и казни ежечасной,
Не горше, но противней всех других».
И он: «Твой город, зависти ужасной
Столь полный, что уже трещит квашня,
Был и моим когда-то в жизни ясной.
Прозвали Чакко граждане меня.
За то, что я обжорству предавался,
Я истлеваю, под дождем стеня.
И, бедная душа, я оказался
Не одинок: их всех карают тут
За тот же грех». Его рассказ прервался.
Я молвил: «Чакко, слезы грудь мне жмут
Тоской о бедствии твоем загробном.
Но я прошу: скажи, к чему придут
Враждующие в городе усобном;
И кто в нем праведен; и чем раздор
Зажжен в народе этом многозлобном?»
И он ответил: «После долгих ссор
Прольется кровь и власть лесным доставит,
А их врагам — изгнанье и позор.
Когда же солнце трижды лик свой явит,
Они падут, а тем поможет встать
Рука того, кто в наши дни лукавит.
Они придавят их и будут знать,
Что вновь чело на долгий срок подъемлют,
Судив осаженным и плакать и роптать.
Есть двое праведных, но им не внемлют.
Гордыня, зависть, алчность — вот в сердцах
Три жгучих искры, что вовек не дремлют».
Он смолк на этих горестных словах.
И я ему: «Из бездны злополучий
Вручи мне дар и будь щедрей в речах.
Теггьяйо, Фарината, дух могучий,
Все те, чей разум правдой был богат,
Арриго, Моска или Рустикуччи, —
Где все они, я их увидеть рад;
Мне сердце жжет узнать судьбу славнейших:
Их нежит Небо или травит Ад?»
И он: «Они средь душ еще чернейших:
Их тянет книзу бремя грешных лет;
Ты можешь встретить их в кругах дальнейших.
Но я прошу: вернувшись в милый свет,
Напомни людям, что я жил меж ними.
Вот мой последний сказ и мой ответ».
Взглянув глазами, от тоски косыми,
Он наклонился и, лицо тая,
Повергся ниц меж прочими слепыми.
И мне сказал вожатый: «Здесь гния,
Он до трубы архангела не встанет.
Когда придет враждебный Судия,
К своей могиле скорбной каждый прянет
И, в прежний образ снова воплотясь,
Услышит то, что вечным громом грянет».
Мы тихо шли сквозь смешанную грязь
Теней и ливня, в разные сужденья
О вековечной жизни углубясь.
Я так спросил: «Учитель, их мученья,
По грозном приговоре, как — сильней
Иль меньше будут, иль без измененья?»
И он: «Наукой сказано твоей,
Что, чем природа совершенней в сущем,
Тем слаще нега в нем, и боль больней.
Хотя проклятым людям, здесь живущим,
К прямому совершенству не прийти,
Их ждет полнее бытие в грядущем».
Мы шли кругом по этому пути;
Я всей беседы нашей не отмечу;
И там, где к бездне начал спуск вести,
Нам Плутос, враг великий, встал навстречу.
ПЕСНЬ СЕДЬМАЯ
«Pарe Satan, рарe Satan aleppe!» —
Хриплоголосый Плутос закричал.
Хотя бы он и вдвое был свирепей, —
Меня мудрец, все знавший, ободрял, —
Не поддавайся страху: что могло бы
Нам помешать спуститься с этих скал?»
И этой роже, вздувшейся от злобы,
Он молвил так: «Молчи, проклятый волк!
Сгинь в клокотаньи собственной утробы!
Мы сходим в тьму, и надо, чтоб ты смолк;
Так хочет тот, кто мщенье Михаила
Обрушил в небе на мятежный полк».
Как падают надутые ветрила,
Свиваясь, если щегла рухнет вдруг,
Так рухнул зверь, и в нем исчезла сила.
И мы, спускаясь побережьем мук,
Объемлющим всю скверну мирозданья,
Из третьего сошли в четвертый круг.
О правосудье божье! Кто страданья,
Все те, что я увидел, перечтет?
Почто такие за вину терзанья?
Как над Харибдой вал бежит вперед
И вспять отхлынет, прегражденный встречным,
Так люди здесь водили хоровод.
Их множество казалось бесконечным;
Два сонмища шагали, рать на рать,
Толкая грудью грузы, с воплем вечным;
Потом они сшибались и опять
С трудом брели назад, крича друг другу:
«Чего копить?» или «Чего швырять?» —
И, двигаясь по сумрачному кругу,
Шли к супротивной точке с двух сторон,
По-прежнему ругаясь сквозь натугу;
И вновь назад, едва был завершен
Их полукруг такой же дракой хмурой.
И я промолвил, сердцем сокрушен:
«Мой вождь, что это за народ понурый?
Ужель все это клирики, весь ряд
От нас налево, эти там, с тонзурой?»
И он: «Все те, кого здесь видит взгляд,
Умом настолько в жизни были кривы,
Что в меру не умели делать трат.
Об этом лает голос их сварливый,
Когда они стоят к лицу лицом,
Наперекор друг другу нечестивы.
Те — клирики, с пробритым гуменцом;
Здесь встретишь папу, встретишь кардинала,
Не превзойденных ни одним скупцом».
И я: «Учитель, я бы здесь немало
Узнал из тех, кого не так давно
Подобное нечестие пятнало».
И он: «Тебе узнать их не дано:
На них такая грязь от жизни гадкой,
Что разуму обличье их темно.
Им вечно так шагать, кончая схваткой;
Они восстанут из своих могил,
Те — сжав кулак, а эти — с плешью гладкой.
Кто недостойно тратил и копил,
Лишен блаженств и занят этой бучей;
Ее и без меня ты оценил.
Ты видишь, сын, какой обман летучий
Даяния Фортуны, род земной
Исполнившие ненависти жгучей:
Все золото, что блещет под луной
Иль было встарь, из этих теней, бедных
Не успокоило бы ни одной».
И я: «Учитель тайн заповедных!
Что есть Фортуна, счастье всех племен
Держащая в когтях своих победных?»
«О глупые созданья, — молвил он, —
Какая тьма ваш разум обуяла!
Так будь же наставленьем утолен.
Тот, чья премудрость правит изначала,
Воздвигнув тверди, создал им вождей,
Чтоб каждой части часть своя сияла,
Распространяя ровный свет лучей;
Мирской же блеск он предал в полновластье
Правительнице судеб, чтобы ей
Перемещать, в свой час, пустое счастье
Из рода в род и из краев в края,
В том смертной воле возбранив участье.
Народу над народом власть дая,
Она свершает промысел свой строгий,
И он невидим, как в траве змея.
С ней не поспорит разум ваш убогий:
Она провидит, судит и царит,
Как в прочих царствах остальные боги.
Без устали свой суд она творит:
Нужда ее торопит ежечасно,
И всем она недолгий миг дарит.
Ее-то и поносят громогласно,
Хотя бы подобала ей хвала,
И распинают, и клянут напрасно.
Но ей, блаженной, не слышна хула:
Она, смеясь меж первенцев творенья,
Крутит свой шар, блаженна и светла.
Но спустимся в тягчайшие мученья:
Склонились звезды, те, что плыли ввысь,
Когда мы шли; запретны промедленья».
Мы пересекли круг и добрались
До струй ручья, которые просторной,
Изрытой ими, впадиной неслись.
Окраска их была багрово-черной;
И мы, в соседстве этих мрачных вод,
Сошли по диким тропам с кручи горной.
Угрюмый ключ стихает и растет
В Стигийское болото, ниспадая
К подножью серокаменных высот.
И я увидел, долгий взгляд вперяя,
Людей, погрязших в омуте реки;
Была свирепа их толпа нагая.
Они дрались, не только в две руки,
Но головой, и грудью, и ногами,
Друг друга норовя изгрызть в клочки.
Учитель молвил: «Сын мой, перед нами
Ты видишь тех, кого осилил гнев;
Еще ты должен знать, что под волнами
Есть также люди; вздохи их, взлетев,
Пузырят воду на пространстве зримом,
Как подтверждает око, посмотрев.
Увязнув, шепчут: «В воздухе родимом,
Который блещет, солнцу веселясь,
Мы были скучны, полны вялым дымом;
И вот скучаем, втиснутые в грязь».
Такую песнь у них курлычет горло,
Напрасно слово вымолвить трудясь».
Так, огибая илистые жерла,
Мы, гранью топи и сухой земли,
Смотря на тех, чьи глотки тиной сперло,
К подножью башни наконец пришли.
ПЕСНЬ ВОСЬМАЯ
Скажу, продолжив, что до башни этой
Мы не дошли изрядного куска,
Когда наш взгляд, к ее зубцам воздетый,
Приметил два зажженных огонька
И где-то третий, глазу чуть заметный,
Как бы ответивший издалека.
Взывая к морю мудрости всесветной,
Я так спросил: «Что это за огни?
Кто и зачем дает им знак ответный?»
«Когда ты видишь сквозь туман, взгляни, —
Так молвил он. — Над илистым простором
Ты различишь, кого зовут они».
Ни перед чьим не пролетала взором
Стрела так быстро, в воздухе спеша,
Как малый челн, который, в беге скором,
Стремился к нам, по заводи шурша,
С одним гребцом, кричавшим громогласно:
«Ага, попалась, грешная душа!»
«Нет, Флегий, Флегий, ты кричишь напрасно, —
Сказал мой вождь. — Твои мы лишь на миг,
И в этот челн ступаем безопасно».
Как тот, кто слышит, что его постиг
Большой обман, и злится, распаленный,
Так вспыхнул Флегий, искажая лик.
Сошел в челнок учитель благосклонный,
Я вслед за ним, и лишь тогда ладья
Впервые показалась отягченной.
Чуть в лодке поместились вождь и я,
Помчался древний струг, и так глубоко
Не рассекалась ни под кем струя.
Посередине мертвого потока
Мне встретился один; весь в грязь одет,
Он молвил: «Кто ты, что пришел до срока?»
И я: «Пришел, но мой исчезнет след.
А сам ты кто, так гнусно безобразный?»
«Я тот, кто плачет», — был его ответ.
И я: «Плачь, сетуй в топи невылазной,
Проклятый дух, пей вечную волну!
Ты мне — знаком, такой вот даже грязный».
Тогда он руки протянул к челну;
Но вождь толкнул вцепившегося в злобе,
Сказав: «Иди к таким же псам, ко дну!»
И мне вкруг шеи, с поцелуем, обе
Обвив руки, сказал: «Суровый дух,
Блаженна несшая тебя в утробе!
Он в мире был гордец и сердцем сух;
Его деяний люди не прославят;
И вот он здесь от злости слеп и глух.
Сколь многие, которые там правят,
Как свиньи, влезут в этот мутный сток
И по себе ужасный срам оставят!»
И я: «Учитель, если бы я мог
Увидеть въявь, как он в болото канет,
Пока еще на озере челнок!»
И он ответил: «Раньше, чем проглянет
Тот берег, утолишься до конца,
И эта радость для тебя настанет».
Тут так накинулся на мертвеца
Весь грязный люд в неистовстве великом,
Что я поднесь благодарю Творца.
«Хватай Ардженти!» — было общим криком;
И флорентийский дух, кругом тесним,
Рвал сам себя зубами в гневе диком.
Так сгинул он, и я покончу с ним;
Но тут мне в уши стон вонзился дальный,
И взгляд мой распахнулся, недвижим.
«Мой сын, — сказал учитель достохвальный, —
Вот город Дит, и в нем заключены
Безрадостные люди, сонм печальный».
И я: «Учитель, вот из-за стены
Встают его мечети, багровея,
Как будто на огне раскалены».
«То вечный пламень, за оградой вея, —
Сказал он, — башни красит багрецом;
Так нижний Ад тебе открылся, рдея».
Челнок вошел в крутые рвы, кругом
Объемлющие мрачный гребень вала;
И стены мне казались чугуном.
Немалый круг мы сделали сначала
И стали там, где кормчий мглистых вод:
«Сходите! — крикнул нам. — Мы у причала»
Я видел на воротах много сот
Дождем ниспавших с неба, стражу входа,
Твердивших: «Кто он, что сюда идет,
Не мертвый, в царство мертвого народа?»
Вождь подал вид, что он бы им хотел
Поведать тайну нашего прихода.
И те, кладя свирепости предел:
«Сам подойди, но отошли второго,
Раз в это царство он вступить посмел.
Безумный путь пускай свершает снова,
Но без тебя; а ты у нас побудь,
Его вожак средь сумрака ночного».
Помысли, чтец, в какую впал я жуть,
Услышав этой речи звук проклятый;
Я знал, что не найду обратный путь.
И я сказал: «О милый мой вожатый,
Меня спасавший семь и больше раз,
Когда мой дух робел, тоской объятый,
Не покидай меня в столь грозный час!
Когда запретен город, нам представший,
Вернемся вспять стезей, приведшей нас».
И властный муж, меня сопровождавший,
Сказал: «Не бойся; нашего пути
Отнять нельзя; таков его нам давший.
Здесь жди меня; и дух обогати
Надеждой доброй; в этой тьме глубокой
Тебя и дальше буду я блюсти».
Ушел благой отец, и одинокий
Остался я, и в голове моей
И «да», и «нет» творили спор жестокий.
Расслышать я не мог его речей;
Но с ним враги беседовали мало,
И каждый внутрь укрылся поскорей,
Железо их ворот загрохотало
Пред самой грудью мудреца, и он,
Оставшись вне, назад побрел устало.
Потупя взор и бодрости лишен,
Он шел вздыхая, и уста шептали:
«Кем в скорбный город путь мне возбранен!»
И мне он молвил: «Ты, хоть я в печали,
Не бойся; я превозмогу и здесь,
Какой бы тут отпор ни замышляли.
Не новость их воинственная спесь;
Так было и пред внешними вратами,
Которые распахнуты поднесь.
Ты видел надпись с мертвыми словами;
Уже оттуда, нисходя с высот,
Без спутников, идет сюда кругами
Тот, чья рука нам город отомкнет».
ПЕСНЬ ДЕВЯТАЯ
Цвет, робостью на мне запечатленный,
Когда мой спутник повернул назад, —
Согнал с его лица налет мгновенный.
Он слушал, тщетно напрягая взгляд,
Затем что вдаль глаза не уводили
Сквозь черный воздух и болотный чад.
«И все ж мы победим, — сказал он, — или…
Такая нам защитница дана!
О, где же тот, кто выше их усилий!»
Я видел, речь его рассечена,
Начатую спешит покрыть иная,
И с первою несходственна она.
Но я внимал ей, мужество теряя,
Мрачней, быть может, чем она была,
Оборванную мысль воспринимая.
«Туда, на дно печального жерла,
Спускаются ли с первой той ступени,
Где лишь надежда в душах умерла?»
Так я спросил; и он: «Из нашей сени
По этим, мною пройденным, тропам
Лишь редкие досель сходили тени.
Но некогда я здесь прошел и сам,
Злой Эрихто заклятый, что умела
Обратно души призывать к телам.
Едва лишь плоть во мне осиротела.
Сквозь эти стены был я снаряжен
За пленником Иудина предела.
Всех ниже, всех темней, всех дальше он
От горней сферы, связь миров кружащей;
Я знаю путь; напрасно ты смущен.
Низина эта заводью смердящей
Повсюду облегает скорбный вал,
Разгневанным отпором нам грозящий».
Не помню я, что он еще сказал:
Всего меня мой глаз, в тоске раскрытый,
К вершине рдяной башни приковал,
Где вдруг взвились, для бешеной защиты,
Три Фурии, кровавы и бледны
И гидрами зелеными обвиты;
Они как жены были сложены;
Но, вместо кос, клубами змей пустыни
Свирепые виски оплетены
И тот, кто ведал, каковы рабыни
Властительницы вечных слез ночных,
Сказал: «Взгляни на яростных Эриний.
Вот Тисифона, средняя из них;
Левей-Мегера: справа олютело
Рыдает Алекто». И он затих.
А те себе терзали грудь и тело
Руками били; крик их так звенел,
Что я к учителю приник несмело.
«Медуза где? Чтоб он окаменел! —
Они вопили, глядя вниз. — Напрасно
Тезеевых мы не отомстили дел».
«Закрой глаза и отвернись; ужасно
Увидеть лик Горгоны; к свету дня
Тебя ничто вернуть не будет властно».
Так молвил мой учитель и меня
Поворотил, своими же руками,
Поверх моих, глаза мне заслоня.
О вы, разумные, взгляните сами,
И всякий наставленье да поймет,
Сокрытое под странными стихами!
И вот уже по глади мутных вод
Ужасным звуком грохот шел ревущий,
Колебля оба брега, наш и тот, —
Такой, как если ветер всемогущий,
Враждующими воздухами взвит,
Преград не зная, сокрушает пущи,
Ломает ветви, рушит их и мчит;
Вздымая прах, идет неудержимо,
И зверь и пастырь от него бежит.
Открыв мне очи: «Улови, что зримо
Там, — он промолвил, — где всего черней
Над этой древней пеной горечь дыма».
Как от змеи, противницы своей,
Спешат лягушки, расплываясь кругом,
Чтоб на земле упрятаться верней,
Так, видел я, гонимые испугом,
Станицы душ бежали пред одним,
Который Стиксом шел, как твердым лугом.
Он отстранял от взоров липкий дым,
Перед собою левой помавая,
И, видимо, лишь этим был томим.
Посла небес в идущем признавая,
Я на вождя взглянул; и понял знак
Пред ним склониться, уст не размыкая.
О, как он гневно шел сквозь этот мрак!
Он стал у врат и тростию подъятой
Их отворил, — и не боролся враг.
«О свергнутые с неба, род проклятый, —
Возвысил он с порога грозный глас, —
Что ты замыслил, слепотой объятый?
К чему бороться с волей выше вас,
Которая идет стопою твердой
И ваши беды множила не раз?
Что на судьбу кидаться в злобе гордой?
Ваш Цербер, если помните о том,
И до сих пор с потертой ходит мордой».
И вспять нечистым двинулся путем,
Нам не сказав ни слова, точно кто-то,
Кого теснит и гложет об ином,
Но не о том, кто перед ним, забота;
И мы, ободрясь от священных слов,
Свои шаги направили в ворота.
Мы внутрь вошли, не повстречав врагов,
И я, чтоб ведать образ муки грешной,
Замкнутой между крепостных зубцов,
Ступив вовнутрь, кидаю взгляд поспешный
И вижу лишь пустынные места,
Исполненные скорби безутешной.
Как в Арле, там, где Рона разлита,
Как в Поле, где Карнаро многоводный
Смыкает Италийские врата,
Гробницами исхолмлен дол бесплодный, —
Так здесь повсюду высились они,
Но горечь этих мест была несходной;
Затем что здесь меж ям ползли огни,
Так их каля, как в пламени горнила
Железо не калилось искони.
Была раскрыта каждая могила,
И горестный свидетельствовал стон,
Каких она отверженцев таила
И я: «Учитель, кто похоронен
В гробницах этих скорбных, что такими
Стенаниями воздух оглашен?»
«Ересиархи, — молвил он, — и с ними
Их присные, всех толков; глубь земли
Они устлали толпами густыми.
Подобные с подобными легли,
И зной в гробах где злей, где меньше страшен».
Потом он вправо взял, и мы пошли
Меж полем мук и выступами башен.
ПЕСНЬ ДЕСЯТАЯ
И вот идет, тропинкою, по краю,
Между стеной кремля и местом мук,
Учитель мой, и я вослед ступаю.
«О высший ум, из круга в горший круг, —
Так начал я, — послушного стремящий,
Ответь и к просьбе снизойди как друг.
Тех, кто положен здесь в земле горящей,
Нельзя ль увидеть? Плиты у могил
Откинуты, и стражи нет хранящей».
«Все будут замкнуты, — ответ мне был, —
Когда вернутся из Иосафата
В той плоти вновь, какую кто носил.
Здесь кладбище для веривших когда-то,
Как Эпикур и все, кто вместе с ним,
Что души с плотью гибнут без возврата
Здесь ты найдешь ответ речам твоим
И утоленье помысла другого,
Который в сердце у тебя таим».
И я: «Мой добрый вождь, иное слово
Я берегу, в душе его храня,
Чтоб заповедь твою блюсти сурово».
«Тосканец, ты, что городом огня
Идешь, живой, и скромен столь примерно,
Прошу тебя, побудь вблизи меня.
Ты, судя по наречию, наверно
Сын благородной родины моей,
Быть может, мной измученной чрезмерно», —
Нежданно грянул звук таких речей
Из некоей могилы; оробело
Я к моему вождю прильнул тесней.
И он мне: «Что ты смотришь так несмело?
Взгляни, ты видишь: Фарината встал.
Вот: все от чресл и выше видно тело».
Уже я взгляд в лицо ему вперял;
А он, чело и грудь вздымая властно,
Казалось, Ад с презреньем озирал.
Меня мой вождь продвинул безопасно
Среди огней, лизавших нам пяты,
И так промолвил: «Говори с ним ясно».
Когда я стал у поднятой плиты,
В ногах могилы, мертвый, глянув строго,
Спросил надменно: «Чей потомок ты?»
Я, повинуясь, не укрыл ни слога,
Но в точности поведал обо всем;
Тогда он брови изогнул немного,
Потом сказал: «То был враждебный дом
Мне, всем моим со кровным и клевретам;
Он от меня два раза нес разгром».
«Хоть изгнаны, — не медлил я ответом, —
Они вернулись вновь со всех сторон;
А вашим счастья нет в искусстве этом».
Тут новый призрак, в яме, где и он,
Приподнял подбородок выше края;
Казалось, он коленопреклонен.
Он посмотрел окрест, как бы желая
Увидеть, нет ли спутника со мной;
Но умерла надежда, и, рыдая,
Он молвил: «Если в этот склеп слепой
Тебя привел твой величавый гений,
Где сын мой? Почему он не с тобой?»
«Я не своею волей в царствии теней, —
Ответил я, — и здесь мой вождь стоит;
А Гвидо ваш не чтил его творений».
Его слова и казни самый вид
Мне явственно прочли, кого я встретил;
И отзыв мой был ясен и открыт.
Вдруг он вскочил, крича: «Как ты ответил?
Он их не чтил? Его уж нет средь вас?
Отрадный свет его очам не светел?»
И так как мой ответ на этот раз
Недолгое молчанье предваряло,
Он рухнул навзничь и исчез из глаз.
А тот гордец, чья речь меня призвала
Стать около, недвижен был и тих
И облик свой не изменил нимало.
«То, — продолжал он снова, — что для них
Искусство это трудным остается,
Больнее мне, чем ложе мук моих.
Но раньше, чем в полсотый раз зажжется
Лик госпожи, чью волю здесь творят,
Ты сам поймешь, легко ль оно дается.
Но в милый мир да обретешь возврат! —
Поведай мне: зачем без снисхожденья
Законы ваши всех моих клеймят?»
И я на это: «В память истребленья,
Окрасившего Арбию в багрец,
У нас во храме так творят моленья».
Вздохнув в сердцах, он молвил наконец:
«Там был не только я, и в бой едва ли
Шел беспричинно хоть один боец.
Зато я был один, когда решали
Флоренцию стереть с лица земли;
Я спас ее, при поднятом забрале».
«О, если б ваши внуки мир нашли! —
Ответил я. — Но разрешите путы,
Которые мой ум обволокли.
Как я сужу, пред вами разомкнуты
Сокрытые в грядущем времена,
А в настоящем взор ваш полон смуты».
«Нам только даль отчетливо видна, —
Он отвечал, — как дальнозорким людям;
Лишь эта ясность нам Вождем дана.
Что близится, что есть, мы этим трудим
Наш ум напрасно; по чужим вестям
О вашем смертном бытии мы судим.
Поэтому, — как ты поймешь и сам, —
Едва замкнется дверь времен грядущих,
Умрет все знанье, свойственное нам».
И я, в скорбях, меня укором жгущих:
«Поведайте упавшему тому,
Что сын его еще среди живущих;
Я лишь затем не отвечал ему,
Что размышлял, сомнением объятый,
Над тем, что ныне явственно уму».
Уже меня окликнул мой вожатый;
Я молвил духу, что я речь прерву,
Но знать хочу, кто с ним в земле проклятой.
И он: «Здесь больше тысячи во рву;
И Федерик Второй лег в яму эту,
И кардинал; лишь этих назову».
Тут он исчез; и к древнему поэту
Я двинул шаг, в тревоге от угроз,
Ища разгадку темному ответу.
Мы вдаль пошли; учитель произнес:
«Чем ты смущен? Я это сердцем чую».
И я ему ответил на вопрос.
«Храни, как слышал, правду роковую
Твоей судьбы», — мне повелел поэт.
Потом он поднял перст: «Но знай другую:
Когда ты вступишь в благодатный свет
Прекрасных глаз, все видящих правдиво,
Постигнешь путь твоих грядущих лет».
Затем левей он взял неторопливо,
И нас от стен повел пологий скат
К средине круга, в сторону обрыва,
Откуда тяжкий доносился смрад.
ПЕСНЬ ОДИННАДЦАТАЯ
Мы подошли к окраине обвала,
Где груда скал под нашею пятой
Еще страшней пучину открывала.
И тут от вони едкой и густой,
Навстречу нам из пропасти валившей,
Мой вождь и я укрылись за плитой
Большой гробницы, с надписью, гласившей:
«Здесь папа Анастасий заточен,
Вослед Фотину правый путь забывший».
«Не торопись ступать на этот склон,
Чтоб к запаху привыкло обонянье;
Потом мешать уже не будет он».
Так спутник мой. «Заполни ожиданье,
Чтоб не пропало время», — я сказал.
И он в ответ: «То и мое желанье».
«Мой сын, посередине этих скал, —
Так начал он, — лежат, как три ступени,
Три круга, меньше тех, что ты видал.
Во всех толпятся проклятые тени;
Чтобы потом лишь посмотреть на них,
Узнай их грех и образ их мучений.
В неправде, вредоносной для других,
Цель всякой злобы, небу неугодной;
Обман и сила — вот орудья злых.
Обман, порок, лишь человеку сродный,
Гнусней Творцу; он заполняет дно
И пыткою казнится безысходной.
Насилье в первый круг заключено,
Который на три пояса дробится,
Затем что видом тройственно оно,
Творцу, себе и ближнему чинится
Насилье, им самим и их вещам,
Как ты, внимая, можешь убедиться.
Насилье ближний терпит или сам,
Чрез смерть и раны, или подвергаясь
Пожарам, притесненьям, грабежам.
Убийцы, те, кто ранит, озлобляясь,
Громилы и разбойники идут
Во внешний пояс, в нем распределяясь.
Иные сами смерть себе несут
И своему добру; зато так больно
Себя же в среднем поясе клянут
Те, кто ваш мир отринул своевольно,
Кто возлюбил игру и мотовство
И плакал там, где мог бы жить привольно.
Насильем оскорбляют божество,
Хуля его и сердцем отрицая,
Презрев любовь Творца и естество.
За это пояс, вьющийся вдоль края,
Клеймит огнем Каорсу и Содом
И тех, кто ропщет, бога отвергая.
Обман, который всем сердцам знаком,
Приносит вред и тем, кто доверяет,
И тем, кто не доверился ни в чем.
Последний способ связь любви ломает,
Но только лишь естественную связь;
И казнь второго круга тех терзает,
Кто лицемерит, льстит, берет таясь,
Волшбу, подлог, торг должностью церковной,
Мздоимцев, сведен в другую грязь.
А первый способ, разрушая кровный
Союз любви, вдобавок не щадит
Союз доверья, высший и духовный.
И самый малый круг, в котором Дит
Воздвиг престол и где ядро вселенной,
Предавшего навеки поглотит».
И я: «Учитель, в речи совершенной
Ты образ бездны предо мной явил
И рассказал, кто в ней томится пленный.
Но молви: те, кого объемлет ил,
И хлещет дождь, и мечет вихрь ненастный,
И те, что спорят из последних сил,
Зачем они не в этот город красный
Заключены, когда их проклял бог?
А если нет, зачем они несчастны?»
И он сказал на это: «Как ты мог
Так отступить от здравого сужденья?
И где твой ум блуждает без дорог?
Ужели ты не помнишь изреченья
Из Этики, что пагубней всего
Три ненавистных небесам влеченья:
Несдержность, злоба, буйное скотство?
И что несдержность — меньший грех пред богом
И он не так карает за него?
Обдумав это в размышленьи строгом
И вспомнив тех, чье место вне стены
И кто наказан за ее порогом,
Поймешь, зачем они отделены
От этих злых и почему их муки
Божественным судом облегчены».
«О свет, которым зорок близорукий,
Ты учишь так, что я готов любить
Неведенье не менее науки.
Вернись, — сказал я, — чтобы разъяснить,
В чем ростовщик чернит своим пороком
Любовь Творца; распутай эту нить».
И он: «Для тех, кто дорожит уроком,
Не раз философ повторил слова,
Что естеству являются истоком
Премудрость и искусство божества.
И в Физике прочтешь, и не в исходе,
А только лишь перелистав едва:
Искусство смертных следует природе,
Как ученик ее, за пядью пядь;
Оно есть божий внук, в известном роде.
Им и природой, как ты должен знать
Из книги Бытия, господне слово
Велело людям жить и процветать.
А ростовщик, сойдя с пути благого,
И самою природой пренебрег,
И спутником ее, ища другого.
Но нам пора; прошел немалый срок;
Блеснули Рыбы над чертой востока,
И Воз уже совсем над Кавром лег,
А к спуску нам идти еще далеко».
ПЕСНЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
Был грозен срыв, откуда надо было
Спускаться вниз, и зрелище являл,
Которое любого бы смутило.
Как ниже Тренто видится обвал,
Обрушенный на Адиче когда-то
Землетрясеньем иль паденьем скал,
И каменная круча так щербата,
Что для идущих сверху поселян
Как бы тропинкой служат глыбы ската,
Таков был облик этих мрачных стран;
А на краю, над сходом к бездне новой,
Раскинувшись, лежал позор критян,
Зачатый древле мнимою коровой.
Завидев нас, он сам себя терзать
Зубами начал в злобе бестолковой.
Мудрец ему: «Ты бесишься опять?
Ты думаешь, я здесь с Афинским дуком,
Который приходил тебя заклать?
Посторонись, скот! Хитростным наукам
Твоей сестрой мой спутник не учен;
Он только соглядатай вашим мукам».
Как бык, секирой насмерть поражен,
Рвет свой аркан, но к бегу неспособен
И только скачет, болью оглушен,
Так Минотавр метался, дик и злобен;
И зоркий вождь мне крикнул: «Вниз беги!
Пока он в гневе, миг как раз удобен».
Мы под уклон направили шаги,
И часто камень угрожал обвалом
Под новой тяжестью моей ноги.
Я шел в раздумье. «Ты дивишься скалам,
Где этот лютый зверь не тронул нас? —
Промолвил вождь по размышленье малом. —
Так знай же, что, когда я прошлый раз
Шел нижним Адом в сумрак сокровенный,
Здесь не лежали глыбы, как сейчас.
Но перед тем, как в первый круг геенны
Явился тот, кто стольких в небо взял,
Которые у Дита были пленны,
Так мощно дрогнул пасмурный провал,
Что я подумал — мир любовь объяла,
Которая, как некто полагал,
Его и прежде в хаос обращала;
Тогда и этот рушился утес,
И не одна кой-где скала упала.
Но посмотри: вот, окаймив откос,
Течет поток кровавый, сожигая
Тех, кто насилье ближнему нанес».
О гнев безумный, о корысть слепая,
Вы мучите наш краткий век земной
И в вечности томите, истязая!
Я видел ров, изогнутый дугой
И всю равнину обходящий кругом,
Как это мне поведал спутник мой;
Меж ним и кручей мчались друг за другом
Кентавры, как, бывало, на земле,
Гоняя зверя, мчались вольным лугом.
Все стали, нас приметив на скале,
А трое подскакали ближе к краю,
Готовя лук и выбрав по стреле.
Один из них, опередивший стаю,
Кричал: «Кто вас послал на этот след?
Скажите с места, или я стреляю».
Учитель мой промолвил: «Мы ответ
Дадим Хирону, под его защитой.
Ты был всегда горяч, себе во вред».
И, тронув плащ мой: «Это Несс, убитый
За Деяниру, гнев предсмертный свой
Запечатлевший местью знаменитой.
Тот, средний, со склоненной головой, —
Хирон, Ахиллов пестун величавый;
А третий — Фол, с душою грозовой.
Их толпы вдоль реки снуют облавой,
Стреляя в тех, кто, по своим грехам,
Всплывет не в меру из волны кровавой».
Мы подошли к проворным скакунам;
Хирон, браздой стрелы раздвинув клубы
Густых усов, пригладил их к щекам
И, опростав свои большие губы,
Сказал другим: «Вон тот, второй, пришлец,
Когда идет, шевелит камень грубый;
Так не ступает ни один мертвец».
Мой добрый вождь, к его приблизясь груди,
Где две природы сочетал стрелец,
Сказал: «Он жив, как все живые люди;
Я — вождь его сквозь сумрачный простор;
Он следует нужде, а не причуде.
А та, чей я свершаю приговор,
Сходя ко мне, прервала аллилуйя;
Я сам не грешный дух, и он не вор.
Верховной волей в страшный путь иду я.
Так пусть же с нами двинется в поход
Один из вас, дорогу указуя,
И этого на круп к себе возьмет
И переправит в месте неглубоком;
Ведь он не тень, что в воздухе плывет».
Хирон направо обратился боком
И молвил Нессу: «Будь проводником;
Других гони, коль встретишь ненароком».
Вдоль берега, над алым кипятком,
Вожатый нас повел без прекословии.
Был страшен крик варившихся живьем.
Я видел погрузившихся по брови.
Кентавр сказал: «Здесь не один тиран,
Который жаждал золота и крови:
Все, кто насильем осквернил свой сан.
Здесь Александр и Дионисий лютый,
Сицилии нанесший много ран;
Вот этот, с черной шерстью, — пресловутый
Граф Адзолино; светлый, рядом с ним, —
Обиццо д’Эсте, тот, что в мире смуты
Родимым сыном истреблен своим».
Поняв мой взгляд, вождь молвил, благосклонный:
«Здесь он да будет первым, я — вторым».
Потом мы подошли к неотдаленной
Толпе людей, где каждый был покрыт
По горло этой влагой раскаленной.
Мы видели — один вдали стоит.
Несс молвил: «Он пронзил под божьей сенью
То сердце, что над Темзой кровь точит».
Потом я видел, ниже по теченью,
Других, являвших плечи, грудь, живот;
Иной из них мне был знакомой тенью.
За пядью пядь, спадал волноворот,
И под конец он обжигал лишь ноги;
И здесь мы реку пересекли вброд.
«Как до сих пор, всю эту часть дороги, —
Сказал кентавр, — мелеет кипяток,
Так, дальше, снова под уклон отлогий
Уходит дно, и пучится поток,
И, полный круг смыкая там, где стонет
Толпа тиранов, он опять глубок.
Там под небесным гневом выю клонит
И Аттила, когда-то бич земли,
И Пирр, и Секст; там мука слезы гонит,
И вечным плачем лица обожгли
Риньер де’Пацци и Риньер Корнето,
Которые такой разбой вели».
Тут он помчался вспять и скрылся где-то.
ПЕСНЬ ТРИНАДЦАТАЯ
Еще кентавр не пересек потока,
Как мы вступили в одичалый лес,
Где ни тропы не находило око.
Там бурых листьев сумрачен навес,
Там вьется в узел каждый сук ползущий,
Там нет плодов, и яд в шипах древес.
Такой унылой и дремучей пущи
От Чечины и до Корнето нет,
Приют зверью пустынному дающей.
Там гнезда гарпий, их поганый след,
Тех, что троян, закинутых кочевьем,
Прогнали со Строфад предвестьем бед.
С широкими крылами, с ликом девьим,
Когтистые, с пернатым животом,
Они тоскливо кличут по деревьям.
«Пред тем, как дальше мы с тобой пойдем, —
Так начал мой учитель, наставляя, —
Знай, что сейчас мы в поясе втором,
А там, за ним, пустыня огневая.
Здесь ты увидишь то, — добавил он, —
Чему бы не поверил, мне внимая».
Я отовсюду слышал громкий стон,
Но никого окрест не появлялось;
И я остановился, изумлен.
Учителю, мне кажется, казалось,
Что мне казалось, будто это крик
Толпы какой-то, что в кустах скрывалась.
И мне сказал мой мудрый проводник:
«Тебе любую ветвь сломать довольно,
Чтоб домысел твой рухнул в тот же миг».
Тогда я руку протянул невольно
К терновнику и отломил сучок;
И ствол воскликнул: «Не ломай, мне больно!»
В надломе кровью потемнел росток
И снова крикнул: «Прекрати мученья!
Ужели дух твой до того жесток?
Мы были люди, а теперь растенья.
И к душам гадов было бы грешно
Выказывать так мало сожаленья».
И как с конца палимое бревно
От тока ветра и его накала
В другом конце трещит и слез полно,
Так раненое древо источало
Слова и кровь; я в ужасе затих,
И наземь ветвь из рук моих упала.
«Когда б он знал, что на путях своих, —
Ответил вождь мой жалобному звуку, —
Он встретит то, о чем вещал мой стих,
О бедный дух, он не простер бы руку.
Но чтоб он мог чудесное познать,
Тебя со скорбью я обрек на муку.
Скажи ему, кто ты; дабы воздать
Тебе добром, он о тебе вспомянет
В земном краю, куда взойдет опять».
И древо: «Твой призыв меня так манит,
Что не могу внимать ему, молча;
И пусть не в тягость вам рассказ мой станет.
Я тот, кто оба сберегал ключа
От сердца Федерика и вращал их
К затвору и к отвору, не звуча,
Хранитель тайн его, больших и малых.
Неся мой долг, который мне был свят,
Я не щадил ни сна, ни сил усталых.
Развратница, от кесарских палат
Не отводящая очей тлетворных,
Чума народов и дворцовый яд,
Так воспалила на меня придворных,
Что Август, их пыланьем воспылав,
Низверг мой блеск в пучину бедствий черных
Смятенный дух мой, вознегодовав,
Замыслил смертью помешать злословью,
И правый стал перед собой неправ.
Моих корней клянусь ужасной кровью,
Я жил и умер, свой обет храня,
И господину я служил любовью!
И тот из вас, кто выйдет к свету дня,
Пусть честь мою излечит от извета,
Которым зависть ранила меня!»
«Он смолк, — услышал я из уст поэта. —
Заговори с ним, — время не ушло, —
Когда ты ждешь на что-нибудь ответа».
«Спроси его что хочешь, что б могло
Быть мне полезным, — молвил я, смущенный. —
Я не решусь; мне слишком тяжело».
«Вот этот, — начал спутник благосклонный, —
Готов свершить тобой просимый труд.
А ты, о дух, в темницу заточенный,
Поведай нам, как душу в плен берут
Узлы ветвей; поведай, если можно,
Выходят ли когда из этих пут».
Тут ствол дохнул огромно и тревожно,
И в этом вздохе слову был исход:
«Ответ вам будет дан немногосложно.
Когда душа, ожесточась, порвет
Самоуправно оболочку тела,
Минос ее в седьмую бездну шлет.
Ей не дается точного предела;
Упав в лесу, как малое зерно,
Она растет, где ей судьба велела.
Зерно в побег и в ствол превращено;
И гарпии, кормясь его листами,
Боль создают и боли той окно.
Пойдем и мы за нашими телами,
Но их мы не наденем в Судный день:
Не наше то, что сбросили мы сами.
Мы их притащим в сумрачную сень,
И плоть повиснет на кусте колючем,
Где спит ее безжалостная тень».
Мы думали, что ствол, тоскою мучим,
Еще и дальше говорить готов,
Но услыхали шум в лесу дремучем,
Как на облаве внемлет зверолов,
Что мчится вепрь и вслед за ним борзые,
И слышит хруст растоптанных кустов.
И вот бегут, левее нас, нагие,
Истерзанные двое, меж ветвей,
Ломая грудью заросли тугие.
Передний: «Смерть, ко мне, ко мне скорей!»
Другой, который не отстать старался,
Кричал: «Сегодня, Лано, ты быстрей,
Чем был, когда у Топпо подвизался!»
Он, задыхаясь, посмотрел вокруг,
Свалился в куст и в груду с ним смешался.
А сзади лес был полон черных сук,
Голодных и бегущих без оглядки,
Как гончие, когда их спустят вдруг.
В упавшего, всей силой жадной хватки,
Они впились зубами на лету
И растащили бедные остатки.
Мой проводник повел меня к кусту;
А тот, в крови, оплакивал, стеная,
Своих поломов горькую тщету:
«О Джакомо да Сант-Андреа! Злая
Была затея защищаться мной!
Я ль виноват, что жизнь твоя дурная?»
Остановясь над ним, наставник мой
Промолвил: «Кем ты был, сквозь эти раны
Струящий с кровью скорбный голос свой?»
И он в ответ: «О души, в эти страны
Пришедшие сквозь вековую тьму,
Чтоб видеть в прахе мой покров раздранный,
Сгребите листья к терну моему!
Мой город — тот, где ради Иоанна
Забыт былой заступник; потому
Его искусство мстит нам неустанно;
И если бы поднесь у Арнских вод
Его частица не была сохранна,
То строившие сызнова оплот
На Аттиловом грозном пепелище —
Напрасно утруждали бы народ.
Я сам себя казнил в моем жилище».
ПЕСНЬ ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Объят печалью о местах, мне милых,
Я подобрал опавшие листы
И обессиленному возвратил их.
Пройдя сквозь лес, мы вышли у черты,
Где третий пояс лег внутри второго
И гневный суд вершится с высоты.
Дабы явить, что взору было ново,
Скажу, что нам, огромной пеленой,
Открылась степь, где нет ростка живого.
Злосчастный лес ее обвил каймой,
Как он и сам обвит рекой горючей;
Мы стали с краю, я и спутник мой.
Вся даль была сплошной песок сыпучий,
Как тот, который попирал Катон,
Из края в край пройдя равниной жгучей.
О божья месть, как тяжко устрашен
Быть должен тот, кто прочитает ныне,
На что мой взгляд был въяве устремлен!
Я видел толпы голых душ в пустыне:
Все плакали, в терзанье вековом,
Но разной обреченные судьбине.
Кто был повержен навзничь, вверх лицом,
Кто, съежившись, сидел на почве пыльной,
А кто сновал без устали кругом.
Разряд шагавших самый был обильный;
Лежавших я всех меньше насчитал,
Но вопль их скорбных уст был самый сильный.
А над пустыней медленно спадал
Дождь пламени, широкими платками,
Как снег в безветрии нагорных скал.
Как Александр, под знойными лучами
Сквозь Индию ведя свои полки,
Настигнут был падучими огнями
И приказал, чтобы его стрелки
Усерднее топтали землю, зная,
Что порознь легче гаснут языки, —
Так опускалась вьюга огневая;
И прах пылал, как под огнивом трут,
Мучения казнимых удвояя.
И я смотрел, как вечный пляс ведут
Худые руки, стряхивая с тела
То здесь, то там огнепалящий зуд.
Я начал: «Ты, чья сила одолела
Все, кроме бесов, коими закрыт
Нам доступ был у грозного предела,
Кто это, рослый, хмуро так лежит,
Презрев пожар, палящий отовсюду?
Его и дождь, я вижу, не мягчит».
А тот, поняв, что я дивлюсь, как чуду,
Его гордыне, отвечал, крича:
«Каким я жил, таким и в смерти буду!
Пускай Зевес замучит ковача,
Из чьей руки он взял перун железный,
Чтоб в смертный день меня сразить сплеча,
Или пускай работой бесполезной
Всех в Монджибельской кузне надорвет,
Вопя: «Спасай, спасай. Вулкан любезный!»,
Как он над Флегрой возглашал с высот,
И пусть меня громит грозой всечасной, —
Веселой мести он не обретет!»
Тогда мой вождь воскликнул с силой страстной,
Какой я в нем не слышал никогда:
«О Капаней, в гордыне неугасной —
Твоя наитягчайшая беда:
Ты сам себя, в неистовстве великом,
Казнишь жесточе всякого суда».
И молвил мне, с уже спокойным ликом:
«Он был один из тех семи царей,
Что осаждали Фивы; в буйстве диком,
Гнушался богом — и не стал смирней;
Как я ему сказал, он по заслугам
Украшен славой дерзостных речей.
Теперь идем, как прежде, друг за другом;
Но не касайся жгучего песка,
А обходи, держась опушки, кругом».
В безмолвье мы дошли до ручейка,
Спешащего из леса быстрым током,
Чья алость мне и до сих пор жутка.
Как Буликаме убегает стоком,
В котором воду грешницы берут,
Так нистекал и он в песке глубоком.
Закраины, что по бокам идут,
И дно его, и склоны — камнем стали;
Я понял, что дорога наша — тут.
«Среди всего, что мы с тобой видали
С тех самых пор, как перешли порог,
Открытый всем входящим, ты едва ли
Чудеснее что-либо встретить мог,
Чем эта речка, силой испаренья
Смиряющая всякий огонек».
Так молвил вождь; взыскуя поученья,
Я попросил, чтоб, голоду вослед,
Он мне и пищу дал для утоленья.
«В средине моря, — молвил он в ответ, —
Есть ветхий край, носящий имя Крита,
Под чьим владыкой был безгрешен свет.
Меж прочих гор там Ида знаменита;
Когда-то влагой и листвой блестя,
Теперь она пустынна и забыта.
Ей Рея вверила свое дитя,
Ища ему приюта и опеки
И плачущего шумом защитя.
В горе стоит великий старец некий;
Он к Дамиате обращен спиной
И к Риму, как к зерцалу, поднял веки.
Он золотой сияет головой,
А грудь и руки — серебро литое,
И дальше — медь, дотуда, где раздвои;
Затем — железо донизу простое,
Но глиняная правая плюсна,
И он на ней почил, как на устое.
Вся плоть, от шеи вниз, рассечена,
И капли слез сквозь трещины струятся,
И дно пещеры гложет их волна.
В подземной глубине из них родятся
И Ахерон, и Стикс, и Флегетон;
Потом они сквозь этот сток стремятся,
Чтоб там, внизу, последний минув склон,
Создать Коцит; но умолчу про это;
Ты вскоре сам увидишь тот затон».
Я молвил: «Если из земного света
Досюда эта речка дотекла,
Зачем она от нас таилась где-то?»
И он: «Вся эта впадина кругла;
Хотя и шел ты многими тропами
Все влево, опускаясь в глубь жерла,
Но полный круг еще не пройден нами;
И если случай новое принес,
То не дивись смущенными очами».
«А Лета где? — вновь задал я вопрос. —
Где Флегетон? Ее ты не отметил,
А тот, ты говоришь, возник из слез».
«Ты правильно спросил, — мой вождь ответил.
Но в клокотаньи этих алых вод
Одну разгадку ты воочью встретил.
Придешь и к Лете, но она течет
Там, где душа восходит к омовенью,
Когда вина избытая спадет».
Потом сказал: «Теперь мы с этой сенью
Простимся; следуй мне и след храни:
Тропа идет вдоль русла, по теченью,
Где влажный воздух гасит все огни».
ПЕСНЬ ПЯТНАДЦАТАЯ
Вот мы идем вдоль каменного края;
А над ручьем обильный пар встает,
От пламени плотину избавляя.
Как у фламандцев выстроен оплот
Меж Бруджей и Гвидзантом, чтоб заране
Предотвратить напор могучих вод,
И как вдоль Бренты строят падуане,
Чтоб замок и посад был защищен,
Пока не дышит зной на Кьярентане,
Так сделаны и эти, с двух сторон,
Хоть и не столь высоко и широко
Их создал мастер, кто бы ни был он.
Уже от рощи были мы далеко,
И сколько б я ни обращался раз,
Я к ней напрасно устремлял бы око.
Навстречу нам шли тени и на нас
Смотрели снизу, глаз сощуря в щелку,
Как в новолунье люди, в поздний час,
Друг друга озирают втихомолку;
И каждый бровью пристально повел,
Как старый швец, вдевая нить в иголку.
Одним из тех, кто, так взирая, шел,
Я был опознан. Вскрикнув: «Что за диво!»
Он ухватил меня за мой подол.
Я в опаленный лик взглянул пытливо,
Когда рукой он взялся за кайму,
И темный образ явственно и живо
Себя открыл рассудку моему;
Склонясь к лицу, где пламень выжег пятна:
«Вы, сэр Брунетто?» — молвил я ему.
И он: «Мой сын, тебе не неприятно,
Чтобы, покинув остальных, с тобой
Латино чуточку прошел обратно?»
Я отвечал: «Прошу вас всей душой;
А то, хотите, я присяду с вами,
Когда на то согласен спутник мой».
И он: «Мой сын, кто из казнимых с нами
Помедлит миг, потом лежит сто лет,
Не шевелясь, бичуемый огнями.
Ступай вперед; я — низом, вам вослед;
Потом вернусь к дружине, вопиющей
О вечности своих великих бед».
Я не посмел идти равниной жгущей
Бок о бок с ним; но головой поник,
Как человек, почтительно идущий.
Он начал: «Что за рок тебя подвиг
Спуститься раньше смерти в царство это?
И кто, скажи мне, этот проводник?»
«Там, наверху, — я молвил, — в мире света,
В долине заблудился я одной,
Не завершив мои земные лета.
Вчера лишь утром к ней я стал спиной,
Но отступил; тогда его я встретил,
И вот он здесь ведет меня домой».
«Звезде твоей доверься, — он ответил, —
И в пристань славы вступит твой челнок,
Коль в милой жизни верно я приметил.
И если б я не умер в ранний срок,
То, видя путь твой, небесам угодный,
В твоих делах тебе бы я помог.
Но этот злой народ неблагородный,
Пришедший древле с Фьезольских высот
И до сих пор горе и камню сродный,
За все добро врагом тебя сочтет:
Среди худой рябины не пристало
Смоковнице растить свой нежный плод.
Слепыми их прозвали изначала;
Завистливый, надменный, жадный люд;
Общенье с ним тебя бы запятнало.
В обоих станах, увидав твой труд,
Тебя взалкают; только по-пустому,
И клювы их травы не защипнут.
Пусть фьезольские твари, как солому,
Пожрут себя, не трогая росток,
Коль в их навозе место есть такому,
Который семя чистое сберег
Тех римлян, что когда-то основались
В гнездилище неправды и тревог».
«Когда бы все мои мольбы свершались, —
Ответил я, — ваш день бы не угас,
И вы с людьми еще бы не расстались.
Во мне живет, и горек мне сейчас,
Ваш отчий образ, милый и сердечный,
Того, кто наставлял меня не раз,
Как человек восходит к жизни вечной;
И долг пред вами я, в свою чреду,
Отмечу словом в жизни быстротечной.
Я вашу речь запечатлел и жду,
Чтоб с ней другие записи сличила
Та, кто умеет, если к ней взойду.
Но только знайте: лишь бы не корила
Мне душу совесть, я в сужденный миг
Готов на все, что предрекли светила.
К таким посулам я уже привык;
Так пусть Фортуна колесом вращает,
Как ей угодно, и киркой — мужик!»
Тут мой учитель на меня взирает
Чрез правое плечо и говорит:
«Разумно слышит тот, кто примечает».
Меж тем и сэр Брунетто не молчит
На мой вопрос, кто из его собратий
Особенно высок и знаменит.
Он молвил так: «Иных отметить кстати;
Об остальных похвально умолчать,
Да и не счесть такой обильной рати.
То люди церкви, лучшая их знать,
Ученые, известные всем странам;
Единая пятнает их печать.
В том скорбном сонме — вместе с Присцианом
Аккурсиев Франциск; и я готов
Сказать, коль хочешь, и о том поганом,
Который послан был рабом рабов
От Арно к Баккильоне, где и скинул
Плотской, к дурному влекшийся, покров.
Еще других я назвал бы; но минул
Недолгий срок беседы и пути:
Песок, я вижу, новой пылью хлынул;
От этих встречных должен я уйти,
Храни мой клад, я в нем живым остался;
Прошу тебя лишь это соблюсти».
Он обернулся и бегом помчался,
Как те, кто под Вероною бежит
К зеленому сукну, причем казался
Тем, чья победа, а не тем, чей стыд.
ПЕСНЬ ШЕСТНАДЦАТАЯ
Уже вблизи я слышал гул тяжелый
Воды, спадавшей в следующий круг,
Как если бы гудели в ульях пчелы, —
Когда три тени отделились вдруг,
Метнувшись к нам, от шедшей вдоль потока
Толпы, гонимой ливнем жгучих мук.
Спеша, они взывали издалека:
«Постой! Мы по одежде признаем,
Что ты пришел из города порока!»
О, сколько язв, изглоданных огнем,
Являл очам их облик несчастливый!
Мне больно даже вспоминать о нем.
Мой вождь сказал, услышав их призывы
И обратясь ко мне: «Повремени.
Нам нужно показать, что мы учтивы.
Я бы сказал, когда бы не огни,
Разящие, как стрелы, в этом зное,
Что должен ты спешить, а не они».
Чуть мы остановились, те былое
Возобновили пенье; к нам домчась,
Они кольцом забегали все трое.
Как голые атлеты, умастясь,
Друг против друга кружат по арене,
Чтобы потом схватиться, изловчась,
Так возле нас кружили эти тени,
Лицом ко мне, вращая шею вспять,
Когда вперед стремились их колени.
«Увидев эту взрыхленную гладь, —
Воззвал один, — и облик наш кровавый,
Ты нас, просящих, должен презирать;
Но преклонись, во имя нашей славы,
Сказать нам, кто ты, адскою тропой
Идущий мимо нас, живой и здравый!
Вот этот, чьи следы я мну стопой, —
Хоть голый он и струпьями изрытый,
Был выше, чем ты думаешь, судьбой.
Он внуком был Гвальдрады именитой
И звался Гвидо Гверра, в мире том
Мечом и разуменьем знаменитый.
Тот, пыль толкущий за моим плечом, —
Теггьяйо Альдобранди, чьи заслуги
Великим должно поминать добром.
И я, страдалец этой жгучей вьюги,
Я, Рустикуччи, распят здесь, виня
В моих злосчастьях нрав моей супруги».
Будь у меня защита от огня,
Я бросился бы к ним с тропы прибрежной,
И мой мудрец одобрил бы меня;
Но, устрашенный болью неизбежной,
Я побоялся кинуться к теням
И к сердцу их прижать с приязнью нежной.
Потом я начал: «Не презренье к вам,
А скорбь о вашем горестном уделе
Вошла мне в душу, чтоб остаться там,
Когда мой вождь, завидев вас отселе,
Сказал слова, явившие сполна,
Что вы такие, как и есть на деле.
Отчизна с вами у меня одна;
И я любил и почитал измлада
Ваш громкий труд и ваши имена.
Отвергнув желчь, взыскую яблок сада,
Обещанного мне вождем моим;
Но прежде к средоточью пасть мне надо».
«Да будешь долго ты руководим, —
Ответил он, — душою в теле здравом;
Да светит слава по следам твоим!
Скажи: любовь к добру и к честным нравам
Еще живет ли в городе у нас,
Иль разбрелась давно по всем заставам?
Гульельмо Борсиере, здесь как раз
Теперь казнимый, — вон он там, в пустыне, —
Принес с собой нерадостный рассказ».
«Ты предалась беспутству и гордыне,
Пришельцев и наживу обласкав,
Флоренция, тоскующая ныне!»
Так я вскричал, лицо мое подняв;
Они переглянулись, вняв ответу,
Подобно тем, кто слышит, что был прав.
«Когда все просьбы так легко, как эту,
Ты утоляешь, — отклик их гласил, —
Счастливец ты, дарящий правду свету!
Да узришь снова красоту светил,
Простясь с неозаренными местами!
Тогда, с отрадой вспомянув: «Я был»,
Скажи другим, что ты видался с нами!»
И тут они помчались вдоль пути,
И ноги их казались мне крылами.
Нельзя «аминь» быстрей произнести,
Чем их сокрыли дали кругозора;
И мой учитель порешил идти.
Я двинулся вослед за ним; и скоро
Послышался так близко грохот вод,
Что заглушил бы звуки разговора.
Как та река, которая свой ход
От Монте-Везо в сторону рассвета
По Апеннинам первая ведет,
Зовясь в своем верховье Аквакета,
Чтоб устремиться к низменной стране
И у Форли утратить имя это,
И громыхает вниз по крутизне,
К Сан-Бенедетто Горному спадая,
Где тысяча вместилась бы вполне, —
Так, рушась вглубь с обрывистого края,
Мы слышали, багровый вал гремит,
Мгновенной болью ухо поражая.
Стан у меня веревкой был обвит;
Я думал ею рысь поймать когда-то,
Которой мех так весело блестит.
Я снял ее и, повинуясь свято,
Вручил ее поэту моему,
Смотав плотней для лучшего обхвата.
Он, боком став и так, чтобы ему
Не зацепить за выступы обрыва,
Швырнул ее в зияющую тьму.
«На странный знак не странное ли диво, —
Сказал я втайне, — явит глубина,
Раз и учитель смотрит так пытливо?»
Увы, какая сдержанность нужна
Близ тех, кто судит не одни деянья,
Но видит самый разум наш до дна!
«Сейчас всплывет, — сказал наставник знанья, —
То, что я жду и сам ты смутно ждешь;
Сейчас твой взор достигнет созерцанья».
Мы истину, похожую на ложь,
Должны хранить сомкнутыми устами,
Иначе срам безвинно наживешь;
Но здесь молчать я не могу; стихами
Моей Комедии клянусь, о чтец, —
И милость к ней да не прейдет с годами, —
Я видел — к нам из бездны, как пловец,
Взмывал какой-то образ возраставший,
Чудесный и для дерзостных сердец;
Так снизу возвращается нырявший,
Который якорь выпростать помог,
В камнях иль в чем-нибудь другом застрявший,
И правит станом и толчками ног.
ПЕСНЬ СЕМНАДЦАТАЯ
Вот острохвостый зверь, сверлящий горы,
Пред кем ничтожны и стена, и меч;
Вот, кто земные отравил просторы».
Такую мой вожатый начал речь,
Рукою подзывая великана
Близ пройденного мрамора возлечь.
И образ омерзительный обмана,
Подплыв, но хвост к себе не подобрав,
Припал на берег всей громадой стана.
Он ясен был лицом и величав
Спокойством черт приветливых и чистых,
Но остальной змеиным был состав.
Две лапы, волосатых и когтистых;
Спина его, и брюхо, и бока —
В узоре пятен и узлов цветистых.
Пестрей основы и пестрей утка
Ни турок, ни татарин не сплетает;
Хитрей Арахна не ткала платка.
Как лодка на причале отдыхает,
Наполовину погрузясь в волну;
Как там, где алчный немец обитает,
Садится бобр вести свою войну, —
Так лег и гад на камень оголенный,
Сжимающий песчаную страну.
Хвост шевелился в пустоте бездонной,
Крутя торчком отравленный развил,
Как жало скорпиона заостренный.
«Теперь нам нужно, — вождь проговорил, —
Свернуть с дороги, поступь отклоняя
Туда, где гнусный зверь на камни всплыл».
Так мы спустились вправо и, вдоль края,
Пространство десяти шагов прошли,
Песка и жгучих хлопьев избегая.
Приблизясь, я увидел невдали
Толпу людей, которая сидела
Близ пропасти в сжигающей пыли.
И мне мой вождь: «Чтоб этот круг всецело
Исследовать во всех его частях,
Ступай, взгляни, в чем разность их удела.
Но будь короче там в твоих речах;
А я поговорю с поганым дивом,
Чтоб нам спуститься на его плечах».
И я пошел еще раз над обрывом,
Каймой седьмого круга, одинок,
К толпе, сидевшей в горе молчаливом.
Из глаз у них стремился скорбный ток;
Они все время то огонь летучий
Руками отстраняли, то песок.
Так чешутся собаки в полдень жгучий,
Обороняясь лапой или ртом
От блох, слепней и мух, насевших кучей.
Я всматривался в лица их кругом,
В которые огонь вонзает жала;
Но вид их мне казался незнаком.
У каждого на грудь мошна свисала,
Имевшая особый знак и цвет,
И очи им как будто услаждала.
Так, на одном я увидал кисет,
Где в желтом поле был рисунок синий,
Подобный льву, вздыбившему хребет.
А на другом из мучимых пустыней
Мешочек был, подобно крови, ал
И с белою, как молоко, гусыней.
Один, чей белый кошелек являл
Свинью, чреватую и голубую,
Сказал мне: «Ты зачем сюда попал?
Ступай себе, раз носишь плоть живую,
И знай, что Витальяно, мой земляк,
Придет и сядет от меня ошую.
Меж этих флорентийцев я чужак,
Я падуанец; мне их голос грубый
Все уши протрубил: «Где наш вожак,
С тремя козлами, наш герой сугубый?».
Он высунул язык и скорчил рот,
Как бык, когда облизывает губы.
И я, боясь, не сердится ли тот,
Кто мне велел недолго оставаться,
Покинул истомившийся народ.
Тем временем мой вождь успел взобраться
Дурному зверю на спину — и мне
Промолвил так: «Теперь пора мужаться!
Вот, как отсюда сходят к глубине.
Сядь спереди, я буду сзади, рядом,
Чтоб хвост его безвреден был вполне».
Как человек, уже объятый хладом
Пред лихорадкой, с синевой в ногтях,
Дрожит, чуть только тень завидит взглядом, —
Так я смутился при его словах;
Но как слуга пред смелым господином,
Стыдом язвимый, я откинул страх.
Я поместился на хребте зверином;
Хотел промолвить: «Обними меня», —
Но голоса я не был властелином.
Тот, кто и прежде был моя броня,
И без того поняв мою тревогу,
Меня руками обхватил, храня,
И молвил: «Герион, теперь в дорогу!
Смотри, о новой ноше не забудь:
Ровней кружи и падай понемногу».
Как лодка с места трогается в путь
Вперед кормой, так он оттуда снялся
И, ощутив простор, направил грудь
Туда, где хвост дотоле извивался;
Потом как угорь выпрямился он
И, загребая лапами, помчался.
Не больше был испуган Фаэтон,
Бросая вожжи, коими задетый
Небесный свод доныне опален,
Или Икар, почуя воск согретый,
От перьев обнажавший рамена,
И слыша зов отца: «О сын мой, где ты?» —
Чем я, увидев, что кругом одна
Пустая бездна воздуха чернеет
И только зверя высится спина.
А он все вглубь и вглубь неспешно реет,
Но это мне лишь потому вдогад,
Что ветер мне в лицо и снизу веет.
Уже я справа слышал водопад,
Грохочущий под нами, и пугливо
Склонил над бездной голову и взгляд;
Но пуще оробел, внизу обрыва
Увидев свет огней и слыша крик,
И отшатнулся, ежась боязливо.
И только тут я в первый раз постиг
Спуск и круженье, видя муку злую
Со всех сторон все ближе каждый миг.
Как сокол, мощь утратив боевую,
И птицу и вабило тщетно ждав, —
Так что сокольник скажет: «Эх, впустую!»
На место взлета клонится, устав,
И, опоясав сто кругов сначала,
Вдали от всех садится, осерчав, —
Так Герион осел на дно провала,
Там, где крутая кверху шла скала,
И, чуть с него обуза наша спала,
Взмыл и исчез, как с тетивы стрела.
ПЕСНЬ ВОСЕМНАДЦАТАЯ
Есть место в преисподней. Злые Щели,
Сплошь каменное, цвета чугуна,
Как кручи, что вокруг отяготели.
Посереди зияет глубина
Широкого и темного колодца,
О коем дальше расскажу сполна.
А тот уступ, который остается,
Кольцом меж бездной и скалой лежит,
И десять впадин в нем распознается.
Каков у местности бывает вид,
Где замок, для осады укрепленный,
Снаружи стен рядами рвов обвит,
Таков и здесь был дол изборожденный;
И как от самых крепостных ворот
Ведут мосты на берег отдаленный,
Так от подножья каменных высот
Шли гребни скал чрез рвы и перекаты,
Чтоб у колодца оборвать свой ход.
Здесь опустился Герион хвостатый
И сбросил нас обоих со спины;
И влево путь направил мой вожатый
Я шел, и справа были мне видны
Уже другая скорбь и казнь другая,
Какие в первом рву заключены.
Там в два ряда текла толпа нагая;
Ближайший ряд к нам направлял стопы,
А дальний — с нами, но крупней шагая.
Так римляне, чтобы наплыв толпы,
В год юбилея, не привел к затору,
Разгородили мост на две тропы,
И по одной народ идет к собору,
Взгляд обращая к замковой стене,
А по другой идут навстречу, в гору.
То здесь, то там в кремнистой глубине
Виднелся бес рогатый, взмахом плети
Жестоко бивший грешных по спине.
О, как проворно им удары эти
Вздымали пятки! Ни один не ждал,
Пока второй обрушится иль третий.
Пока я шел вперед, мой взор упал
На одного; и я воскликнул: «Где-то
Его лицом я взгляд уже питал».
Я стал, стараясь распознать, кто это,
И добрый вождь, остановясь со мной,
Нагнать его мне не чинил запрета.
Бичуемый, скрывая облик свой,
Склонил чело; но труд пропал впустую;
Я молвил: «Ты, с поникшей головой,
Когда наружность носишь не чужую, —
Венедико Каччанемико. Чем
Ты заслужил приправу столь крутую?»
И он: «Я не ответил бы совсем,
Но мне твоя прямая речь велела
Припомнить мир старинный. Я был тем,
Кто постарался, чтоб Гизолабелла
Послушалась маркиза, хоть и врут
Различное насчет срамного дела.
Не первый я болонец плачу тут;
Их понабилась здесь такая кипа,
Что столько языков не наберут
Меж Савеной и Рено молвить sipa;
Немудрено: мы с алчностью своей
До смертного не расстаемся хрипа».
Тут некий бес, среди его речей,
Стегнул его хлыстом и огрызнулся:
«Ну, сводник! Здесь не бабы, поживей!»
Я к моему вожатому вернулся;
Пройдя немного, мы пришли туда,
Где длинный гребень от скалы тянулся.
Мы на него взобрались без труда
И с этим истязуемым народом,
Направо взяв, расстались навсегда.
И там, где гребень нависает сводом,
Чтоб дать толпе бичуемой пройти, —
Мой вождь сказал: «Постой — и мимоходом
Свои глаза на этих обрати,
Которых ты еще не видел лица,
Пока им было с нами по пути».
Под древний мост спешила вереница
Второго ряда, двигаясь на нас,
Стегаемая, как и та станица.
И вождь, не ждав вопроса этот раз,
Сказал: «Взгляни вот на того, большого:
Ему и боль не увлажняет глаз.
Как полон он величества былого!
То мудрый и отважный властелин,
Ясон, руна стяжатель золотого.
Приплыв на Лемнос средь морских пучин,
Где женщины, отринув все, что свято,
Предали смерти всех своих мужчин,
Он обманул, украсив речь богато,
Младую Гипсипилу, в свой черед
Товарок обманувшую когда-то.
Ее он бросил там понесшей плод;
За это он так и бичуем злобно,
И также за Медею казнь несет.
С ним те, кто обманул ему подобно;
Про первый ров и тех, кто стиснут в нем,
Нет нужды ведать более подробно».
Достигнув места, где тропа крестом
Пересекает грань второго вала,
Чтоб дальше снова выгнуться мостом,
Мы слышали, как в ближнем рву визжала
И рылом хрюкала толпа людей
И там себя ладонями хлестала.
Откосы покрывал тягучий клей
От снизу подымавшегося чада,
Несносного для глаз и для ноздрей.
Дно скрыто глубоко внизу, и надо,
Дабы увидеть, что такое там,
Взойти на мост, где есть простор для взгляда.
Туда взошли мы, и моим глазам
Предстали толпы влипших в кал зловонный,
Как будто взятый из отхожих ям.
Там был один, так густо отягченный
Дерьмом, что вряд ли кто бы отгадал,
Мирянин это или постриженный.
Он крикнул мне: «Ты что облюбовал
Меня из всех, кто вязнет в этой прели?»
И я в ответ: «Ведь я тебя встречал,
И кудри у тебя тогда блестели;
Я и смотрю, что тут невдалеке
Погряз Алессио Интерминелли».
И он, себя темяша по башке:
«Сюда попал я из-за льстивой речи,
Которую носил на языке».
Потом мой вождь: «Нагни немного плечи, —
Промолвил мне, — и наклонись вперед,
И ты увидишь: тут вот, недалече
Себя ногтями грязными скребет
Косматая и гнусная паскуда
И то присядет, то опять вскокнет.
Фаида эта, жившая средь блуда,
Сказала как-то на вопрос дружка:
«Ты мной довольна?» — «Нет, ты просто чудо!»
Но мы наш взгляд насытили пока».
ПЕСНЬ ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
О Симон-волхв, о присных сонм злосчастный,
Вы, что святыню божию, Добра
Невесту чистую, в алчбе ужасной
Растлили ради злата и сребра,
Теперь о вас, казнимых в третьей щели,
Звенеть трубе назначена пора!
Уже над новым рвом мы одолели
Горбатый мост и прямо с высоты
На середину впадины смотрели.
О Высший Разум, как искусен ты
Горе, и долу, и в жерле проклятом,
И сколько показуешь правоты!
Повсюду, и вдоль русла, и по скатам,
Я увидал неисчислимый ряд
Округлых скважин в камне сероватом.
Они совсем такие же на взгляд,
Как те, в моем прекрасном Сан-Джованни,
Где таинство крещения творят.
Я, отрока спасая от страданий,
В недавний год одну из них разбил:
И вот печать, в защиту от шептаний!
Из каждой ямы грешник шевелил
Торчащими по голени ногами,
А туловищем в камень уходил.
У всех огонь змеился над ступнями;
Все так брыкались, что крепчайший жгут
Порвался бы, не совладав с толчками.
Как если нечто маслистое жгут
И лишь поверхность пламенем задета, —
Так он от пят к ногтям скользил и тут.
«Учитель, — молвил я, — скажи, кто это,
Что корчится всех больше и оброс
Огнем такого пурпурного цвета?»
И он мне: «Хочешь, чтоб тебя я снес
Вниз, той грядой, которая положе?
Он сам тебе ответит на вопрос».
И я: «Что хочешь ты, мне мило тоже;
Ты знаешь все, хотя бы я молчал;
Ты — господин, чья власть мне всех дороже».
Тогда мы вышли на четвертый вал
И, влево взяв, спустились в крутоскатый
И дырами зияющий провал.
Меня не раньше отстранил вожатый
От ребр своих, чем подойдя к тому,
Кто так ногами плакал, в яме сжатый.
«Кто б ни был ты, поверженный во тьму
Вниз головой и вкопанный, как свая,
Ответь, коль можешь», — молвил я ему.
Так духовник стоит, исповедая
Казнимого, который вновь зовет
Из-под земли, кончину отдаляя.
«Как, Бонифаций, — отозвался тот, —
Ты здесь уже, ты здесь уже так рано?
На много лет, однако, список врет.
Иль ты устал от роскоши и сана,
Из-за которых лучшую средь жен,
На муку ей, добыл стезей обмана?»
Я был как тот, кто словно пристыжен,
Когда ему немедля возразили,
А он не понял и стоит, смущен.
«Скажи ему, — промолвил мне Вергилий: —
«Нет, я не тот, не тот, кого ты ждешь».
И я ответил так, как мне внушили.
Тут грешника заколотила дрожь,
И вздох его и скорбный стон раздался:
«Тогда зачем же ты меня зовешь?
Когда, чтобы услышать, как я звался,
Ты одолеть решился этот скат,
Знай: я великой ризой облекался.
Воистину медведицей зачат,
Радея медвежатам, я так жадно
Копил добро, что сам в кошель зажат.
Там, подо мной, набилось их изрядно,
Церковных торгашей, моих предтеч,
Расселинами стиснутых нещадно.
И мне придется в глубине залечь,
Сменившись тем, кого я по догадке
Сейчас назвал, ведя с тобою речь.
Но я здесь дольше обжигаю пятки,
И срок ему торчать вот так стремглав,
Сравнительно со мной, назначен краткий;
Затем что вслед, всех в скверне обогнав,
Придет с заката пастырь без закона,
И, нас покрыв, он будет только прав.
Как, в Маккавейских книгах, Иасона
Лелеял царь, так и к нему щедра
Французская окажется корона».
Хоть речь моя едва ль была мудра,
Но я слова привел к такому строю:
«Скажи: каких сокровищ от Петра
Ждал наш господь, прельщен ли был казною,
Когда ключи во власть ему вверял?
Он молвил лишь одно: «Иди за мною».
Петру и прочим платы не вручал
Матвей, когда то место опустело,
Которое отпавший потерял.
Торчи же здесь; ты пострадал за дело;
И крепче деньги грешные храни,
С которыми на Карла шел так смело.
И если бы я сердцем искони,
И даже здесь, не чтил ключей верховных,
Тебе врученных в радостные дни,
Я бы в речах излился громословных;
Вы алчностью растлили христиан,
Топча благих и вознося греховных.
Вас, пастырей, провидел Иоанн
В той, что воссела на водах со славой
И деет блуд с царями многих стран;
В той, что на свет родилась семиглавой,
Десятирогой и хранила нас,
Пока ее супруг был жизни правой.
Сребро и злато — ныне бог для вас;
И даже те, кто молится кумиру,
Чтят одного, вы чтите сто зараз.
О Константин, каким злосчастьем миру
Не к истине приход твой был чреват,
А этот дар твой пастырю и клиру!»
Пока я пел ему на этот лад,
Он, совестью иль гневом уязвленный,
Не унимал лягающихся пят.
А вождь глядел с улыбкой благосклонной,
Как бы довольный тем, что так правдив
Звук этой речи, мной произнесенной.
Обеими руками подхватив,
Меня к груди прижал он и початым
Уже путем вернулся на обрыв;
Не утомленный бременем подъятым,
На самую дугу меня он взнес,
Четвертый вал смыкающую с пятым,
И бережно поставил на утес,
Тем бережней, что дикая стремнина
Была бы трудной тропкой и для коз;
Здесь новая открылась мне ложбина.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТАЯ
О новой муке повествую ныне
В двадцатой песни первой из канцон,
Которая о гибнущих в пучине.
Уже смотреть я был расположен
В провал, раскрытый предо мной впервые,
Который скорбным плачем орошен;
И видел в круглом рву толпы немые,
Свершавшие в слезах неспешный путь,
Как в этом мире водят литании.
Когда я взору дал по ним скользнуть,
То каждый оказался странно скручен
В том месте, где к лицу подходит грудь;
Челом к спине повернут и беззвучен,
Он, пятясь задом, направлял свой шаг
И видеть прямо был навек отучен.
Возможно, что кому-нибудь столбняк,
Как этим, и сводил все тело разом, —
Не знаю, но навряд ли это так.
Читатель, — и господь моим рассказом
Тебе урок да преподаст благой, —
Помысли, мог ли я невлажным глазом
Взирать вблизи на образ наш земной,
Так свернутый, что плач очей печальный
Меж ягодиц струился бороздой.
Я плакал, опершись на выступ скальный.
«Ужель твое безумье таково? —
Промолвил мне мой спутник достохвальный.
Здесь жив к добру тот, в ком оно мертво.
Не те ли всех тяжеле виноваты,
Кто ропщет, если судит божество?
Взгляни, взгляни, вот он, землею взятый,
Пожранный ею на глазах фивян,
Когда они воскликнули: «Куда ты,
Амфиарай? Что бросил ратный стан?»,
А он все вглубь свергался без оглядки,
Пока Миносом не был обуздан.
Ты видишь — в грудь он превратил лопатки:
За то, что взором слишком вдаль проник,
Он смотрит взад, стремясь туда, где пятки.
А вот Тиресий, изменивший лик,
Когда, в жену из мужа превращенный,
Всем естеством преобразился вмиг;
И лишь потом, змеиный клуб сплетенный
Ударив вновь, он стал таким, как был,
В мужские перья снова облаченный.
А следом Арунс надвигает тыл;
Там, где над Луни громоздятся горы
И где каррарец пажити взрыхлил,
Он жил в пещере мраморной и взоры
Свободно и в ночные небеса,
И на морские устремлял просторы.
А та, чья гривой падает коса,
Покров грудям незримым образуя,
Как прочие незримы волоса,
Была Манто; из края в край кочуя,
Она пришла в родные мне места;
И вот об этом рассказать хочу я.
Когда она осталась сирота
И принял рабство Вакхов град злосчастный,
Она скиталась долгие лета.
Там, наверху, в Италии прекрасной,
У гор, замкнувших Манью рубежом
Вблизи Тиралли, спит Бенако ясный.
Ключи, которых сотни мы начтем
Меж Валькамбникой и Гардой, склоны
Пеннинских Альп омыв, стихают в нем.
Там место есть, где пастыри Вероны,
И Брешьи, и Тридента, путь свершив,
Благословить могли бы люд крещеный.
Оплот Пескьеры, мощен и красив,
Стоит, грозя бергамцам и брешьянам,
Там, где низиной окружен залив.
Все то, что в лоне уместить песчаном
Не мог Бенако, — устремясь сюда,
Течет рекой по травяным полянам.
Начав бежать из озера, вода
Зовется Минчо, чтобы у Говерно
В потоке По исчезнуть навсегда.
Встречая падь, на полпути примерно,
Она стоит, разлившись в топкий пруд,
А летом чахнет, но и губит верно.
Безжалостная дева, идя тут,
Среди болота сушу присмотрела,
Нагой и невозделанный приют.
И здесь она, чуждаясь всех, осела
Со слугами, гаданьям предана,
И здесь рассталась с оболочкой тела.
Рассеянные кругом племена
Потом сюда стянулись, ибо знали,
Что эта суша заводью сильна.
Над мертвой костью город основали
И, по избравшей древле этот дол,
Без волхвований Мантуей назвали.
Он многолюдней прежде был и цвел,
Пока недальновидных Касалоди
Лукавый Пинамонте не провел.
И если ты услышал бы в народе
Не эту быль о родине моей,
Знай — это ложь и с истиной в разброде».
И я: «Учитель, повестью твоей
Я убежден и верю нерушимо.
Мне хладный уголь — речь других людей.
Но молви мне: среди идущих мимо
Есть кто-нибудь, кто взор бы твой привлек?
Во мне лишь этим сердце одержимо».
И он: «Вот тот, чья борода от щек
Вниз по спине легла на смуглом теле, —
В те дни, когда у греков ты бы мог
Найти мужчину только в колыбели
Был вещуном; в Авлиде сечь канат
Он и Калхант совместно повелели.
То Эврипил; и про него звучат
Стихи моей трагедии высокой.
Тебе ль не знать? Ты помнишь всю подряд.
А следующий, этот худобокой,
Звался Микеле Скотто и большим
В волшебных плутнях почитался докой.
А вот Бонатти; вот Азденте с ним;
Жалеет он о коже и о шиле,
Да опоздал с раскаяньем своим.
Вот грешницы, которые забыли
Иглу, челнок и прялку, ворожа;
Варили травы, куколок лепили.
Но нам пора; коснулся рубежа
Двух полусфер и за Севильей в волны
Нисходит Каин, хворост свой держа,
А месяц был уж прошлой ночью полный:
Ты помнишь сам, как в глубине лесной
Был благотворен свет его безмолвный».
Так, на ходу, он говорил со мной.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Так с моста на мост, говоря немало
Стороннего Комедии моей,
Мы перешли, чтоб с кручи перевала
Увидеть новый росщеп Злых Щелей
И новые напрасные печали;
Он вскрылся, чуден чернотой своей.
И как в венецианском арсенале
Кипит зимой тягучая смола,
Чтоб мазать струги, те, что обветшали,
И все справляют зимние дела:
Тот ладит весла, этот забивает
Щель в кузове, которая текла;
Кто чинит нос, а кто корму клепает;
Кто трудится, чтоб сделать новый струг;
Кто снасти вьет, кто паруса платает, —
Так, силой не огня, но божьих рук,
Кипела подо мной смола густая,
На скосы налипавшая вокруг.
Я видел лишь ее, что в ней — не зная,
Когда она вздымала пузыри,
То пучась вся, то плотно оседая.
Я силился увидеть, что внутри,
Как вдруг мой вождь меня рукой хранящей
Привлек к себе, сказав: «Смотри, смотри!»
Оборотясь, как тот, кто от грозящей
Ему беды отвесть не может глаз,
И обессилен робостью томящей,
И убегает и глядит зараз, —
Я увидал, как некий дьявол черный
Вверх по крутой тропе бежит на нас.
О, что за облик он имел злотворный!
И до чего казался мне жесток,
Раскинув крылья и в ступнях проворный!
Он грешника накинул, как мешок,
На острое плечо и мчал на скалы,
Держа его за сухожилья ног.
Взбежав на мост, сказал: «Эй, Загребалы,
Святая Дзита шлет вам старшину!
Кунайте! Выбор в городе немалый,
Я к ним еще разочек загляну.
Там лишь Бонтуро не живет на взятки,
Там «нет» на «да» меняют за казну».
Швырнув его, помчался без оглядки
Вниз со скалы; и пес таким рывком
Не кинется вцепиться вору в пятки.
Тот канул, всплыл с измазанным лицом,
Но бесы закричали из-под моста:
«Святого Лика мы не признаем!
И тут не Серкьо, плавают не просто!
Когда не хочешь нашего крюка,
Ныряй назад в смолу». И зубьев до ста
Вонзились тут же грешнику в бока.
«Пляши, но не показывай макушки;
А можешь, так плутуй исподтишка».
Так повара следят, чтобы их служки
Топили мясо вилками в котле
И не давали плавать по верхушке.
Учитель молвил: «Чтобы на скале
Остаться незамеченным, укройся
За выступом и припади к земле.
А для меня опасности не бойся:
Я здесь не первый раз, и я привык
К подобным стычкам, ты не беспокойся».
Покинул мост мой добрый проводник;
Когда он шел шестой надбрежной кручей,
Он должен был являть спокойный лик.
С такой же точно яростью кипучей,
Как псы бросаются на бедняка,
Который просит всюду, где есть случай,
Они рванулись прочь из-под мостка
И стали наступать, грозя крюками;
Но он вскричал: «Не будьте злы пока
И подождите рвать меня зубцами!
С одним из вас я речь вести хочу,
А там, как быть со мной, решайте сами».
Все закричали: «Выйти Хвостачу!»
Один пошел, а прочие глядели;
Он шел, ворча: «Чего я хлопочу?»
Мой вождь сказал: «Скажи, Хвостач, ужели,
Нетронут вашей злобой, я бы мог
Прийти сюда, когда б не так хотели
Господня воля и содружный рок?
Посторонись; мне небо указало
Пройти с другим сквозь этот дикий лог».
Тогда гордыня в бесе так упала,
Что свой багор он уронил к ногам
И молвил к тем: «С ним драться не пристало»
И вождь ко мне: «О ты, который там,
Среди камней, укрылся боязливо,
Сойди без страха по моим следам».
К нему я шаг направил торопливо,
А дьяволы подвинулись вперед,
И я боялся, что их слово лживо.
Так, видел я, боялся ратный взвод,
По уговору выйдя из Капроны
И недругов увидев грозный счет.
И я всем телом, ждущим обороны,
Прильнул к вождю и пристально следил,
Как злобен облик их и взгляд каленый.
Нагнув багор, бес бесу говорил:
«Что, если бы его пощупать с тыла?»
Тот отвечал: «Вот, вот, да так, чтоб взвыл!»
Но демон, тот, который вышел было,
Чтоб разговор с вождем моим вести,
Его окликнул: «Тише, Тормошило!»
Потом сказал нам: «Дальше не пройти
Вам этим гребнем; и пытать бесплодно:
Шестой обрушен мост, и нет пути.
Чтоб выйти все же, если вам угодно,
Ступайте этим валом, там, где след,
И ближним гребнем выйдете свободно.
Двенадцать сот и шестьдесят шесть лет
Вчера, на пять часов поздней, успело
Протечь с тех пор, как здесь дороги нет.
У наших в тех местах как раз есть дело —
Взглянуть, не прохлаждается ль народ;
Не бойтесь их, идите с ними смело».
«Эй, Косокрыл, и ты, Старик, в поход! —
Он начал говорить. — И ты, Собака;
А Борода десятником пойдет.
В придачу к ним Дракон и Забияка,
Клыкастый Боров и Собачий Зуд,
Да Рыжик лютый, да еще Кривляка.
Вы осмотрите весь кипящий пруд;
А эти до ближайшего отрога,
Который цел, пусть здравыми дойдут».
«Что вижу я, учитель? Ради бога,
Не нужно спутников, пойдем одни, —
Сказал я. — Ты же знаешь, где дорога.
Когда ты зорок, как всегда, взгляни:
Не видишь разве их кивков ужасных
И как зубами лязгают они?»
Не надо страхов и тревог напрасных;
Пусть лязгают себе, — мой вождь сказал, —
Чтоб напугать варимых там несчастных».
Тут бесы двинулись на левый вал,
Но каждый, в тайный знак, главе отряда
Сперва язык сквозь зубы показал,
И тот трубу изобразил из зада.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Я конных ратей видывал движенья,
В час грозных сеч, в походах, на смотрах,
А то и в бегстве, в поисках спасенья;
Я видывал наезды, вам на страх,
О аретинцы, видел натиск бранный,
Турнирный бой на копьях и мечах, —
Под трубный звук, набатный, барабанный,
Или по знаку с башен, как когда,
На итальянский лад и чужестранный;
Но не видал, чтобы чудней дуда
Звучала конным, пешим иль ветрилам,
Когда маячит берег иль звезда.
Мы шли с десятком бесов; вот уж в милом
Сообществе! Но в церкви, говорят,
Почет святым, а в кабачке — кутилам.
Лишь на смолу я обращал мой взгляд,
Чтоб видеть свойства этой котловины
И что за люди там внутри горят.
Как мореходам знак дают дельфины,
Чтоб те успели уберечь свой струг,
И над волнами изгибают спины, —
Так иногда, для обегченья мук,
Иной всплывал, лопатки выставляя,
И, молнии быстрей, скрывался вдруг.
И как во рву, расположась вдоль края,
Торчат лягушки рыльцем из воды,
Брюшко и лапки ниже укрывая, —
Так грешники торчали в две гряды,
Но, увидав, что Борода крадется,
Ныряли в кипь, спасаясь от беды.
Один — как вспомню, сердце ужаснется —
Заждался; так одна лягушка, всплыв,
Нырнет назад, другая остается.
Собачий Зуд, всех ближе, зацепив
Багром за космы, слипшиеся туго,
Втащил его, как выдру, на обрыв.
Я помнил прозвища всего их круга:
С тех пор, как их избрали, я в пути
Следил, как бесы кликали друг друга.
«Эй, Рыжик, забирай его, когти, —
Наперебой проклятые кричали, —
Так, чтоб ему и шкуры не найти!»
И я сказал: «Учитель мой, нельзя ли
Узнать, кто этот жалкий лиходей,
Которого враги к рукам прибрали?»
Мой вождь к нему подвинулся плотней,
И тот сказал, в ответ на обращенье:
«Я был наваррец. Матерью моей
Я отдан был вельможе в услуженье,
Затем что мой отец был дрянь и голь,
Себя сгубивший и свое именье.
Меня приблизил добрый мой король,
Тебальд; я взятки брал, достигнув власти,
И вот плачусь, окунут в эту смоль».
Тут Боров, у которого из пасти
Торчали бивни, как у кабана,
Одним из них стал рвать его на части.
Увидели коты, что мышь вкусна;
Но Борода, обвив его руками,
Сказал: «Оставьте, помощь не нужна».
Потом, к вождю оборотясь глазами:
«Ты, если хочешь, побеседуй с ним,
Пока его не разнесли баграми».
И вождь: «Скажи, из тех, кто здесь казним,
Не знаешь ли каких-нибудь латинян,
В смоле?» И тот: «Сейчас я был с одним
Из мест, откуда путь до них недлинен.
Мне крюк и коготь был бы нипочем,
Будь я, как он, опять в смолу заклинен».
Тут Забияка: «Больно долго ждем!» —
Сказал, рванул ему багром предплечье
И выхватил клок мяса целиком.
Тогда Дракон решил нанесть увечье
Пониже в ноги; но грозою глаз
Десятник их пресек противоречье.
Они смирились и на этот раз,
А тот смотрел, как плоть его разрыта;
И спутник мой спросил его тотчас:
«Кто это был, кому нашлась защита,
Когда, на горе, ты остался тут?»
И он ответил: «Это брат Гомита,
Что из Галлуры, всякой лжи сосуд,
Схватив злодеев своего владыки,
Он сделал так, что те хвалу поют.
Всех отпустил за деньги, скрыв улики,
Как говорит; корысти не тая,
Мздоимец был не малый, но великий.
Он и Микеле Цанке здесь друзья;
Тот — логодорец; вечно каждый хвалит
Былые дни сардинского житья.
Ой, посмотрите, как он зубы скалит!
Я продолжал бы, да того гляди —
Он мне крюком всю спину измочалит».
Начальник, увидав, что впереди
Стал Забияка, изготовясь к бою,
Сказал: «Ты, злая птица, отойди!»
«Угодно вам увидеть пред собою, —
Так оробевший речь повел опять, —
Тосканцев и ломбардцев, — я устрою.
Но Загребалам дальше нужно стать,
Чтоб нашим знать, что их никто не ранит;
А я, один тут сидя, вам достать
Хоть семерых берусь; их сразу взманит,
Чуть свистну, — как у нас заведено,
Лишь только кто-нибудь наружу глянет».
Собака вскинул морду и, чудно
Мотая головой, сказал: «Вот штуку
Ловкач затеял, чтоб нырнуть на дно!»
И тот, набивший на коварствах руку,
Ему ответил: «Подлинно ловкач,
Когда своим же отягчаю муку!»
Тут Косокрыл, который был горяч,
Сказал, не в лад другим: «Скакнешь в пучину, —
Тебе вдогонку я пущусь не вскачь,
А просто крылья над смолой раскину.
Мы спустимся с бугра и станем там;
Посмотрим, нашу ль проведешь дружину!»
Внемли, читатель, новым чудесам:
В ту сторону все повернули шеи,
И первым тот, кто больше был упрям.
Наваррец выбрал время, половчее
Уперся в землю пятками и вмиг
Сигнул и ускользнул от их затеи.
И тотчас в каждом горький стыд возник;
Всех больше злился главный заправило;
Он прыгнул, крикнув: «Я тебя настиг!»
Но понапрасну: крыльям трудно было
Поспеть за страхом; тот ко дну пошел,
И, вскинув грудь, бес кверху взмыл уныло.
Так селезень ныряет наукол,
Чтобы в воде от сокола укрыться,
А тот летит обратно, хмур и зол.
Старик, все так же продолжая злиться,
Летел вослед, желая всей душой,
Чтоб плут исчез и повод был схватиться.
Едва мздоимец скрылся с головой,
Он на собрата тотчас двинул ногти,
И дьяволы сцепились над смолой.
Но тот не хуже, чтоб нацелить когти,
Был ястреб-перемыт, и их тела
Вмиг очутились в раскаленном дегте.
Их сразу жгучесть пекла разняла;
Но вызволиться было невозможно,
Настолько прочно влипли их крыла.
Тут Борода, как все, томясь тревожно,
Велел, чтоб четверо, забрав багры,
Перелетели ров; все безотложно
И там и тут спустились на бугры;
Они к увязшим протянули крючья,
А те уже спеклись внутри коры;
И мы ушли в разгар их злополучья.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Безмолвны, одиноки и без свиты,
Мы шли путем, неведомым для нас,
Друг другу вслед, как братья минориты.
Недавний бой припомянув не раз,
Я баснь Эзопа вспомнил поневоле,
Про мышь и про лягушку старый сказ.
«Сейчас» и «тотчас» сходствуют не боле,
Чем тот и этот случай, если им
Уделено вниманье в равной доле.
И так как мысль дает исток другим,
Одно другим сменилось размышленье,
И страх мой стал вдвойне неодолим.
Я думал так: «Им это посрамленье
Пришло от нас; столь тяжкий претерпев
Ущерб и срам, они затеют мщенье.
Когда на злобный нрав накручен гнев,
Они на нас жесточе ополчатся,
Чем пес на зайца разверзает зев».
Я чуял — волосы на мне дыбятся
От жути, и, остановясь, затих;
Потом сказал: «Они за нами мчатся;
Учитель, спрячь скорее нас двоих;
Мне страшно загребал; они предстали
Во мне так ясно, что я слышу их».
«Будь я стеклом свинцовым, я б едва ли, —
Сказал он, — отразил твой внешний лик
Быстрей, чем восприял твои печали.
Твой помысел в мои помысел проник,
Ему лицом и поступью подобный,
И я их свел к решенью в тот же миг.
И если справа склон горы удобный,
Чтоб нам спуститься в следующий ров,
То нас они настигнуть не способны».
Он не успел домолвить этих слов,
Как я увидел: быстры и крылаты,
Они уж близко и спешат на лов.
В единый миг меня схватил вожатый,
Как мать, на шум проснувшись вдруг и дом
Увидя буйным пламенем объятый,
Хватает сына и бежит бегом,
Рубашки не накинув, помышляя
Не о себе, а лишь о нем одном, —
И тотчас вниз с обрывистого края
Скользнул спиной на каменистый скат,
Которым щель окаймлена шестая.
Так быстро воды стоком не спешат
Вращать у дольной мельницы колеса,
Когда струя уже вблизи лопат,
Как мой учитель, с высоты утеса,
Как сына, не как друга, на руках
Меня держа, стремился вдоль откоса.
Чуть он коснулся дна, те впопыхах
Уже достигли выступа стремнины
Как раз над нами; но прошел и страх, —
Затем что стражу пятой котловины
Им промысел высокий отдает,
Но прочь ступить не властен ни единый.
Внизу скалы повапленный народ
Кружил неспешным шагом, без надежды,
В слезах, устало двигаясь вперед.
Все — в мантиях, и затеняет вежды
Глубокий куколь, низок и давящ;
Так шьют клунийским инокам одежды.
Снаружи позолочен и слепящ,
Внутри так грузен их убор свинцовый,
Что был соломой Федериков плащ.
О вековечно тяжкие покровы!
Мы вновь свернули влево, как они,
В их плач печальный вслушаться готовы.
Но те, устав под бременем брони,
Брели так тихо, что с другим соседом
Ровнял нас каждый новый сдвиг ступни.
И я вождю: «Найди, быть может ведом
Делами или именем иной;
Взгляни, шагая, на идущих следом«.
Один, признав тосканский говор мой,
За нами крикнул: «Придержите ноги,
Вы, что спешите так под этой тьмой!
Ты можешь у меня спросить подмоги».
Вождь, обернувшись, молвил: «Здесь побудь;
Потом с ним в ногу двинься вдоль дороги».
По лицам двух я видел, что их грудь
Исполнена стремления живого;
Но им мешали груз и тесный путь.
Приблизясь и не говоря ни слова,
Они смотрели долго, взгляд скосив;
Потом спросили так один другого:
«Он, судя по работе горла, жив;
А если оба мертвы, как же это
Они блуждают, столу совлачив?»
И мне: «Тосканец, здесь, среди совета
Унылых лицемеров, на вопрос,
Кто ты такой, не презирай ответа».
Я молвил: «Я родился и возрос
В великом городе на ясном Арно,
И это тело я и прежде нес.
А кто же вы, чью муку столь коварно
Изобличает этот слезный град?
И чем вы так казнимы лучезарно?»
Один ответил: «Желтый наш наряд
Навис на нас таким свинцовым сводом,
Что под напором гирь весы скрипят.
Мы гауденты, из Болоньи родом,
Я — Каталано, Лодеринго — он;
Мы были призваны твоим народом,
Как одиноких брали испокон,
Чтоб мир хранить; как он хранился нами,
Вокруг Гардинго видно с тех времен».
Я начал: «Братья, вашими делами…» —
Но смолк; мой глаз внезапно увидал
Распятого в пыли тремя колами.
Он, увидав меня, затрепетал,
Сквозь бороду бросая вздох стесненный.
Брат Каталан на это мне сказал:
«Тот, на кого ты смотришь, здесь пронзенный,
Когда-то речи фарисеям вел,
Что может всех спасти один казненный.
Он брошен поперек тропы и гол,
Как видишь сам, и чувствует все время,
Насколько каждый, кто идет, тяжел.
И тесть его здесь терпит то же бремя,
И весь собор, оставивший в удел
Еврейскому народу злое семя».
И видел я, как чудно поглядел
Вергилий на того, кто так ничтожно,
В изгнанье вечном, распятый, коснел.
Потом он молвил брату: «Если можно,
То не укажете ли нам пути
Отсюда вправо, чтобы бестревожно
Из здешних мест мы с ним могли уйти
И черных ангелов не понуждая
Нас из ложбины этой унести».
И брат: «Тут есть вблизи гряда большая;
Она идет от круговой стены,
Все яростные рвы пересекая,
Но рухнула над этим; вы должны
Подняться по обвалу; склон обрыва
И дно лощины сплошь завалены».
Вождь голову понурил молчаливо.
«Тот, кто крюком, — сказал он наконец, —
Хватает грешных, говорил нам лживо».
«Я не один в Болонье образец
Слыхал того, как бес ко злу привержен, —
Промолвил брат. — Он всякой лжи отец».
Затем мой вождь пошел, слегка рассержен,
Широкой поступью и хмуря лоб;
И я от тех, кто бременем удержан,
Направился по следу милых стоп.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Покуда год не вышел из малюток
И солнцу кудри греет Водолей,
А ночь все ближе к половине суток
И чертит иней посреди полей
Подобье своего седого брата,
Хоть каждый раз его перо хилей, —
Крестьянин, чья кормушка небогата,
Встает и видит — побелел весь луг,
И бьет себя пониже перехвата;
Уходит в дом, ворчит, снует вокруг,
Не зная, бедный, что тут делать надо;
А выйдет вновь — и ободрится вдруг,
Увидев мир сменившим цвет наряда
В короткий миг; берет свой посошок
И гонит вон пастись овечье стадо.
Так вождь причиной был моих тревог,
Когда казался смутен и несветел,
И так же сразу боль мою отвлек:
Как только он упавший мост приметил,
Он бросил мне все тот же ясный взгляд,
Что у подножья горного я встретил.
Он оглядел загроможденный скат,
Подумал и, кладя конец заботам,
Раскрыв объятья, взял меня в обхват.
И словно тот, кто трудится с расчетом,
Как бы все время глядя пред собой,
Так он, подняв меня единым взметом
На камень, намечал уже другой
И говорил: «Теперь вот тот потрогай,
Таков ли он, чтоб твердо стать ногой».
В плаще бы не пройти такой дорогой;
Едва и мы, с утеса на утес,
Ползли наверх, он — легкий, я — с подмогой.
И если бы не то, что наш откос
Был ниже прежнего, — как мой вожатый,
Не знаю, я бы вряд ли перенес.
Но так как область Злых Щелей покатый
К срединному жерлу дает наклон,
То стены, меж которых рвы зажаты,
По высоте не равны с двух сторон.
Мы наконец взошли на верх обвала,
Где самый крайний камень прислонен.
Мне так дыханья в легких не хватало,
Что дальше я не в силах был идти;
Едва взойдя, я тут же сел устало.
«Теперь ты леность должен отмести, —
Сказал учитель. — Лежа под периной
Да сидя в мягком, славы не найти.
Кто без нее готов быть взят кончиной,
Такой же в мире оставляет след,
Как в ветре дым и пена над пучиной.
Встань! Победи томленье, нет побед,
Запретных духу, если он не вянет,
Как эта плоть, которой он одет!
Еще длиннее лестница предстанет;
Уйти от них — не в этом твой удел;
И если слышишь, пусть душа воспрянет».
Тогда я встал; я показать хотел,
Что я дышу свободней, чем на деле,
И молвил так: «Идем, я бодр и смел!»
Мы гребнем взяли путь; еще тяжеле,
Обрывистый, крутой, в обломках скал,
Он был, чем тот, каким мы шли доселе.
Чтоб скрыть усталость, я не умолкал;
Вдруг голос из расселины раздался,
Который даже не как речь звучал.
Слов я понять не мог, хотя взобрался
На горб моста, изогнутого там;
Но говоривший как бы удалялся.
Я наклонился, но живым глазам
Достигнуть дна мешала тьма густая;
И я: «Учитель, сделай так, чтоб нам
Сойти на вал, и станем возле края;
Я слушаю, но смысла не пойму,
И ничего не вижу, взор склоняя».
И он: «Мой отклик слову твоему —
Свершить; когда желанье справедливо,
То надо молча следовать ему».
Мы с моста вниз сошли неторопливо,
Где он с восьмым смыкается кольцом,
И тут весь ров открылся мне с обрыва.
И я внутри увидел страшный ком
Змей, и так много разных было видно,
Что стынет кровь, чуть вспомяну о нем.
Ливийской степи было бы завидно:
Пусть кенхр, и амфисбена, и фарей
Плодятся в ней, и якул, и ехидна, —
Там нет ни стольких гадов, ни лютей,
Хотя бы все владенья эфиопа
И берег Чермных вод прибавить к ней.
Средь этого чудовищного скопа
Нагой народ, мечась, ни уголка
Не ждал, чтоб скрыться, ни гелиотропа.
Скрутив им руки за спиной, бока
Хвостом и головой пронзали змеи,
Чтоб спереди связать концы клубка.
Вдруг к одному, — он был нам всех виднее, —
Метнулся змей и впился, как копье,
В то место, где сращенье плеч и шеи.
Быстрей, чем I начертишь или О,
Он вспыхнул, и сгорел, и в пепел свился,
И тело, рухнув, утерял свое.
Когда он так упал и развалился,
Прах вновь сомкнулся воедино сам
И в прежнее обличье возвратился.
Так ведомо великим мудрецам,
Что гибнет Феникс, чтоб восстать, как новый,
Когда подходит к пятистам годам.
Не травы — корм его, не сок плодовый,
Но ладанные слезы и амом,
А нард и мирра — смертные покровы.
Как тот, кто падает, к земле влеком,
Он сам не знает — демонскою силой
Иль запруженьем, властным над умом,
И, встав, кругом обводит взгляд застылый,
Еще в себя от муки не придя,
И вздох, взирая, издает унылый, —
Таков был грешник, вставший погодя.
О божья мощь, сколь праведный ты мститель,
Когда вот так сражаешь, не щадя!
Кто он такой, его спросил учитель.
И тот: «Я из Тосканы в этот лог
Недавно сверзился. Я был любитель
Жить по-скотски, а по-людски не мог,
Да мулом был и впрямь; я — Ванни Фуччи,
Зверь, из Пистойи, лучшей из берлог».
И я вождю: «Пусть подождет у кручи;
Спроси, за что он спихнут в этот ров;
Ведь он же был кровавый и кипучий».
Тот, услыхав и отвечать готов,
Свое лицо и дух ко мне направил
И от дурного срама стал багров.
«Гораздо мне больнее, — он добавил, —
Что ты меня в такой беде застал,
Чем было в миг, когда я жизнь оставил.
Я исполняю то, что ты желал:
Я так глубоко брошен в яму эту
За то, что утварь в ризнице украл.
Тогда другой был привлечен к ответу.
Но чтобы ты свиданию со мной
Не радовался, если выйдешь к свету,
То слушай весть и шире слух открой:
Сперва в Пистойе сила Черных сгинет,
Потом Фьоренца обновит свой строй.
Марс от долины Магры пар надвинет,
Повитый мглою облачных пелен,
И на поля Пиценские низринет,
И будет бой жесток и разъярен;
Но он туман размечет своевольно,
И каждый Белый будет сокрушен.
Я так сказал, чтоб ты терзался больно!»
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
По окончаньи речи, вскинув руки
И выпятив два кукиша, злодей
Воскликнул так: «На, боже, обе штуки!»
С тех самых пор и стал я другом змей:
Одна из них ему гортань обвила,
Как будто говоря: «Молчи, не смей!»,
Другая — руки, и кругом скрутила,
Так туго затянув клубок узла,
Что всякая из них исчезла сила.
Сгори, Пистойя, истребись дотла!
Такой, как ты, существовать не надо!
Ты свой же корень в скверне превзошла!
Мне ни в одном из темных кругов Ада
Строптивей богу дух не представал,
Ни тот, кто в Фивах пал с вершины града.
Он, не сказав ни слова, побежал;
И видел я, как следом осерчало
Скакал кентавр, крича: «Где, где бахвал?»
Так много змей в Маремме не бывало,
Сколькими круп его был оплетен
Дотуда, где наш облик брал начало.
А над затылком нависал дракон,
Ему налегший на плечи, крылатый,
Которым каждый встречный опален.
«Ты видишь Кака, — мне сказал вожатый. —
Немало крови от него лилось,
Где Авентин вознес крутые скаты.
Он с братьями теперь шагает врозь
За то, что обобрал не без оглядки
Большое стадо, что вблизи паслось.
Но не дал Геркулес ему повадки
И палицей отстукал до ста раз,
Хоть тот был мертв на первом же десятке».
Пока о проскакавшем шел рассказ,
Три духа собрались внизу; едва ли
Заметил бы их кто-нибудь из нас,
Вождь или я, но снизу закричали:
«Вы кто?» Тогда наш разговор затих,
И мы пришедших молча озирали.
Я их не знал; но тут один из них
Спросил, и я по этому вопросу
Догадываться мог об остальных:
«А что же Чанфа не пришел к утесу?»
И я, чтоб вождь прислушался к нему,
От подбородка палец поднял к носу.
Не диво, если слову моему,
Читатель, ты поверишь неохотно:
Мне, видевшему, чудно самому.
Едва я оглянул их мимолетно,
Взметнулся шестиногий змей, внаскок
Облапил одного и стиснул плотно.
Зажав ему бока меж средних ног,
Передними он в плечи уцепился
И вгрызся духу в каждую из щек;
А задними за ляжки ухватился
И между них ему просунул хвост,
Который кверху вдоль спины извился.
Плющ, дереву опутав мощный рост,
Не так его глушит, как зверь висячий
Чужое тело обмотал взахлест.
И оба слиплись, точно воск горячий,
И смешиваться начал цвет их тел,
Окрашенных теперь уже иначе,
Как если бы бумажный лист горел
И бурый цвет распространялся в зное,
Еще не черен и уже не бел.
«Увы, Аньель, да что с тобой такое? —
Кричали, глядя, остальные два. —
Смотри, уже ты ни один, ни двое».
Меж тем единой стала голова,
И смесь двух лиц явилась перед нами,
Где прежние мерещились едва.
Четыре отрасли — двумя руками,
А бедра, ноги, и живот, и грудь
Невиданными сделались частями.
Все бывшее в одну смесилось муть;
И жуткий образ медленной походкой,
Ничто и двое, продолжал свой путь.
Как ящерица под широкой плеткой
Палящих дней, меняя тын, мелькнет
Через дорогу молнией короткой,
Так, двум другим кидаясь на живот,
Мелькнул змееныш лютый, желто-черный,
Как шарик перца; и туда, где плод
Еще в утробе влагой жизнетворной
Питается, ужалил одного;
Потом скользнул к его ногам, проворный.
Пронзенный не промолвил ничего
И лишь зевнул, как бы от сна совея
Иль словно лихорадило его.
Змей смотрит на него, а он — на змея;
Тот — язвой, этот — ртом пускают дым,
И дым смыкает гада и злодея.
Лукан да смолкнет там, где назван им
Злосчастливый Сабелл или Насидий,
И да внимает замыслам моим.
Пусть Кадма с Аретузой пел Овидий
И этого — змеей, а ту — ручьем
Измыслил обратить, — я не в обиде:
Два естества, вот так, к лицу лицом,
Друг в друга он не претворял телесно,
Заставив их меняться веществом.
У этих превращенье шло совместно:
Змееныш хвост, как вилку, расколол,
А раненый стопы содвинул тесно.
Он голени и бедра плотно свел,
И, самый след сращенья уничтожа,
Они сомкнулись в нераздельный ствол.
У змея вилка делалась похожа
На гибнущее там, и здесь мягка,
А там корява становилась кожа.
Суставы рук вошли до кулака
Под мышки, между тем как удлинялись
Коротенькие лапки у зверька.
Две задние конечности смотались
В тот член, который человек таит,
А у бедняги два образовались.
Покамест дымом каждый был повит
И новым цветом начал облекаться,
Тут — облысев, там — волосом покрыт, —
Один успел упасть, другой — подняться,
Но луч бесчестных глаз был так же прям,
И в нем их морды начали меняться.
Стоявший растянул лицо к вискам,
И то, что лишнего туда наплыло,
Пошло от щек на вещество ушам.
А то, что не сползло назад, застыло
Комком, откуда ноздри отросли
И вздулись губы, сколько надо было.
Лежавший рыло вытянул в пыли,
А уши, убывая еле зримо,
Как рожки у улитки, внутрь ушли.
Язык, когда-то росший неделимо
И бойкий, треснул надвое, а тот,
Двойной, стянулся, — и не стало дыма.
Душа в обличье гадины ползет
И с шипом удаляется в лощину,
А тот вдогонку, говоря, плюет.
Он, повернув к ней новенькую спину,
Сказал другому: «Пусть теперь ничком,
Как я, Буозо оползет долину».
Так, видел я, менялась естеством
Седьмая свалка; и притом так странно,
Что я, быть может, погрешил пером.
Хотя уж видеть начали туманно
Мои глаза и самый дух блуждал,
Те не могли укрыться столь нежданно,
Чтоб я хромого Пуччо не узнал;
Из всех троих он был один нетронут
С тех пор, как подошел к подножью скал;
Другой был тот, по ком в Гавилле стонут.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Гордись, Фьоренца, долей величавой!
Ты над землей и морем бьешь крылом,
И самый Ад твоей наполнен славой!
Я пять таких в собранье воровском
Нашел сограждан, что могу стыдиться,
Да и тебе немного чести в том.
Но если нам под утро правда снится,
Ты ощутишь в один из близких дней,
К чему и Прато, как и все, стремится;
Поэтому — тем лучше, чем скорей;
Раз быть должно, так пусть бы миновало!
С теченьем лет мне будет тяжелей.
По выступам, которые сначала
Вели нас вниз, поднялся спутник мой,
И я, влекомый им, взошел устало;
И дальше, одинокою тропой
Меж трещин и камней хребта крутого,
Нога не шла, не подсобясь рукой.
Тогда страдал я и страдаю снова,
Когда припомню то, что я видал;
И взнуздываю ум сильней былого,
Чтоб он без добрых правил не блуждал,
И то, что мне дала звезда благая
Иль кто-то лучший, сам я не попрал.
Как селянин, на холме отдыхая, —
Когда сокроет ненадолго взгляд
Тот, кем страна озарена земная,
И комары, сменяя мух, кружат, —
Долину видит полной светляками
Там, где он жнет, где режет виноград,
Так, видел я, вся искрилась огнями
Восьмая глубь, как только с двух сторон
Расщелина открылась перед нами.
И как, конями поднят в небосклон,
На колеснице Илия вздымался,
А тот, кто был медведями отмщен,
Ему вослед глазами устремлялся
И только пламень различал едва,
Который вверх, как облачко, взвивался, —
Так движутся огни в гортани рва,
И в каждом замкнут грешник утаенный,
Хоть взор не замечает воровства.
С вершины моста я смотрел, склоненный,
И, не держись я за одну из плит,
Я бы упал, никем не понужденный;
И вождь, приметив мой усердный вид,
Сказал мне так: «Здесь каждый дух затерян
Внутри огня, которым он горит».
«Теперь, учитель, я вполне уверен, —
Ответил я. — Уж я и сам постиг,
И даже так спросить я был намерен:
Кто в том огне, что там вдали возник,
Двойной вверху, как бы с костра подъятый,
Где с братом был положен Полиник?»
«В нем мучатся, — ответил мой вожатый, —
Улисс и Диомед, и так вдвоем,
Как шли на гнев, идут путем расплаты;
Казнятся этим стонущим огнем
И ввод коня, разверзший стены града,
Откуда римлян вышел славный дом,
И то, что Дейдамия в сенях Ада
Зовет Ахилла, мертвая, стеня,
И за Палладий в нем дана награда».
«Когда есть речь у этого огня,
Учитель, — я сказал, — тебя молю я,
Сто раз тебя молю, утешь меня,
Дождись, покуда, меж других кочуя,
Рогатый пламень к нам не подойдет:
Смотри, как я склонен к нему, тоскуя».
«Такая просьба, — мне он в свой черед, —
Всегда к свершенью сердце расположит;
Но твой язык на время пусть замрет.
Спрошу их я; то, что тебя тревожит,
И сам я понял; а на твой вопрос
Они, как греки, промолчат, быть может».
Когда огонь пришел под наш утес
И место «и мгновенье подобало,
Учитель мой, я слышал, произнес:
«О вы, чей пламень раздвояет жало!
Когда почтил вас я в мой краткий час,
Когда почтил вас много или мало,
Слагая в мире мой высокий сказ,
Постойте; вы поведать мне повинны,
Где, заблудясь, погиб один из вас».
С протяжным ропотом огонь старинный
Качнул свой больший рог; так иногда
Томится на ветру костер пустынный,
Туда клоня вершину и сюда,
Как если б это был язык вещавший,
Он издал голос и сказал: «Когда
Расстался я с Цирцеей, год скрывавшей
Меня вблизи Гаэты, где потом
Пристал Эней, так этот край назвавший, —
Ни нежность к сыну, ни перед отцом
Священный страх, ни долг любви спокойный
Близ Пенелопы с радостным челом
Не возмогли смирить мой голод знойный
Изведать мира дальний кругозор
И все, чем дурны люди и достойны.
И я в морской отважился простор,
На малом судне выйдя одиноко
С моей дружиной, верной с давних пор.
Я видел оба берега, Моррокко,
Испанию, край сардов, рубежи
Всех островов, раскиданных широко.
Уже мы были древние мужи,
Войдя в пролив, в том дальнем месте света,
Где Геркулес воздвиг свои межи,
Чтобы пловец не преступал запрета;
Севилья справа отошла назад,
Осталась слева, перед этим, Сетта.
«О братья, — так сказал я, — на закат
Пришедшие дорогой многотрудной!
Тот малый срок, пока еще не спят
Земные чувства, их остаток скудный
Отдайте постиженью новизны,
Чтоб, солнцу вслед, увидеть мир безлюдный!
Подумайте о том, чьи вы сыны:
Вы созданы не для животной доли,
Но к доблести и к знанью рождены».
Товарищей так живо укололи
Мои слова и ринули вперед,
Что я и сам бы не сдержал их воли.
Кормой к рассвету, свой шальной полет
На крыльях весел судно устремило,
Все время влево уклоняя ход.
Уже в ночи я видел все светила
Другого остья, и морская грудь
Склонившееся наше заслонила.
Пять раз успел внизу луны блеснуть
И столько ж раз погаснуть свет заемный,
С тех пор как мы пустились в дерзкий путь,
Когда гора, далекой грудой темной,
Открылась нам; от века своего
Я не видал еще такой огромной.
Сменилось плачем наше торжество:
От новых стран поднялся вихрь, с налета
Ударил в судно, повернул его
Три раза в быстрине водоворота;
Корма взметнулась на четвертый раз,
Нос канул книзу, как назначил Кто-то,
И море, хлынув, поглотило нас».
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
Уже горел прямым и ровным светом
Умолкший пламень, уходя во тьму,
Отпущенный приветливым поэтом, —
Когда другой, возникший вслед ему,
Невнятным гулом, рвущимся из жала,
Привлек наш взор к верховью своему.
Как сицилийский бык, взревев сначала
От возгласов того, — и поделом, —
Чье мастерство его образовало,
Ревел от голоса казнимых в нем
И, хоть он был всего лишь медь литая,
Страдающим казался существом,
Так, в пламени пути не обретая,
В его наречье, в нераздельный рык,
Слова преображались, вылетая.
Когда же звук их наконец проник
Сквозь острие, придав ему дрожанье,
Которое им сообщал язык,
К нам донеслось: «К тебе мое воззванье,
О ты, что, по-ломбардски говоря,
Сказал: «Иди, я утолил желанье!»
Мольбу, быть может, позднюю творя,
Молю, помедли здесь, где мы страдаем:
Смотри, я медлю пред тобой, горя!
Когда, простясь с латинским милым краем,
Ты только что достиг слепого дна,
Где я за грех содеянный терзаем,
Скажи: в Романье — мир или война?
От стен Урбино и до горной сени,
Вскормившей Тибр, лежит моя страна».
Я вслушивался, полон размышлений,
Когда вожатый, тронув локоть мне,
Промолвил так: «Ответь латинской тени».
Уже ответ мой был готов вполне,
И я сказал, мгновенно речь построя:
«О дух, сокрытый в этой глубине,
Твоя Романья даже в дни покоя
Без войн в сердцах тиранов не жила;
Но явного сейчас не видно боя.
Равенна — все такая, как была:
Орел Поленты в ней обосновался,
До самой Червьи распластав крыла.
Оплот, который долго защищался
И где французов алый холм полег,
В зеленых лапах ныне оказался.
Барбос Верруккьо и его щенок,
С Монтаньей обошедшиеся скверно,
Сверлят зубами тот же все кусок.
В твердынях над Ламоне и Сантерпо
Владычит львенок белого герба,
Друзей меняя дважды в год примерно;
А та, где льется Савьо, той судьба
Между горой и долом находиться,
Живя меж волей и ярмом раба.
Но кто же ты, прошу тебя открыться;
Ведь я тебе охотно отвечал, —
Пусть в мире память о тебе продлится!»
Сперва огонь немного помычал
По-своему, потом, качнув не сразу
Колючую вершину, прозвучал»:
«Когда б я знал, что моему рассказу
Внимает тот, кто вновь увидит свет,
То мой огонь не дрогнул бы ни разу.
Но так как в мир от нас возврата нет
И я такого не слыхал примера,
Я, не страшась позора, дам» ответ.
Я меч сменил на пояс кордильера
И верил, что приемлю благодать;
И так моя исполнилась бы вера,
Когда бы в грех не ввел меня опять
Верховный пастырь (злой ему судьбины!);
Как это было, — я хочу сказать.
Пока я нес, в минувшие годины,
Дар материнский мяса и костей,
Обычай мой был лисий, а не львиный.
Я знал все виды потайных путей
И ведал ухищренья всякой масти;
Край света слышал звук моих затей.
Когда я понял, что достиг той части
Моей стези, где мудрый человек,
Убрав свой парус, сматывает снасти,
Все, что меня пленяло, я отсек;
И, сокрушенно исповедь содеяв, —
О горе мне! — я спасся бы навек.
Первоначальник новых фарисеев,
Воюя в тех местах, где Латеран,
Не против сарацин иль иудеев,
Затем что в битву шел на христиан,
Не виноватых в том, что Акра взята,
Не торговавших в землях басурман,
Свой величавый сан и все, что свято,
Презрел в себе, во мне — смиренный чин
И вервь, тела сушившую когда-то,
И, словно прокаженный Константин,
Сильвестра из Сираттских недр призвавший,
Призвал меня, решив, что я один
Уйму надменный жар, его снедавший;
Я слушал и не знал, что возразить:
Как во хмелю казался вопрошавший.
«Не бойся, — продолжал он говорить, —
Ты согрешенью будешь непричастен,
Подав совет, как Пенестрино срыть.
Рай запирать и отпирать я властен;
Я два ключа недаром получил,
К которым мой предместник был бесстрастен».
Меня столь важный довод оттеснил
Туда, где я молчать не смел бы доле,
И я: «Отец, когда с меня ты смыл
Мой грех, творимый по твоей же воле, —
Да будет твой посул длиннее дел,
И возликуешь на святом престоле».
В мой смертный час Франциск за мной слетел,
Но некий черный херувим вступился,
Сказав: «Не тронь; я им давно владел.
Пора, чтоб он к моим рабам спустился;
С тех пор как он коварный дал урок,
Ему я крепко в волосы вцепился;
Не каясь, он прощенным быть не мог,
А каяться, грешить желая все же,
Нельзя: в таком сужденье есть порок».
Как содрогнулся я, великий боже,
Когда меня он ухватил, спросив:
«А ты не думал, что я логик тоже?»
Он снес меня к Миносу; тот, обвив
Хвост восемь раз вокруг спины могучей,
Его от злобы даже укусив,
Сказал: «Ввергается в огонь крадучий!»
И вот я гибну, где ты зрел меня,
И скорбно движусь в этой ризе жгучей!»
Свою докончив повесть, столб огня
Покинул нас, терзанием объятый,
Колючий рог свивая и клоня.
И дальше, гребнем, я и мой вожатый
Прошли туда, где нависает свод
Над рвом, в котором требуют расплаты
От тех, кто, разделяя, копит гнет.
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Кто мог бы, даже вольными словами,
Поведать, сколько б он ни повторял,
Всю кровь и раны, виденные нами?
Любой язык наверно бы сплошал:
Объем рассудка нашего и речи,
Чтобы вместить так много, слишком мал.
Когда бы вновь сошлись, в крови увечий,
Все, кто в Пулийской роковой стране,
Страдая, изнемог на поле сечи
От рук троян и в длительной войне,
Перстнями заплатившей дань гордыне,
Как пишет Ливии, истинный вполне;
И те, кто тщился дать отпор дружине,
Которую привел Руберт Гвискар,
И те, чьи кости отрывают ныне
Близ Чеперано, где нанес удар
Обман пулийцев, и кого лукавый
У Тальякоццо одолел Алар;
И кто култыгу, кто разруб кровавый
Казать бы стал, — их превзойдет в сто крат
Девятый ров чудовищной расправой.
Не так дыряв, утратив дно, ушат,
Как здесь нутро у одного зияло
От самых губ дотуда, где смердят:
Копна кишок между колен свисала,
Виднелось сердце с мерзостной мошной,
Где съеденное переходит в кало.
Несчастный, взглядом встретившись со мной,
Разверз руками грудь, от крови влажен,
И молвил так: «Смотри на образ мой!
Смотри, как Магомет обезображен!
Передо мной, стеня, идет Али,
Ему весь череп надвое рассажен.
И все, кто здесь, и рядом, и вдали, —
Виновны были в распрях и раздорах
Среди живых, и вот их рассекли.
Там сзади дьявол, с яростью во взорах,
Калечит нас и не дает пройти,
Кладя под лезвее все тот же ворох
На повороте скорбного пути;
Затем что раны, прежде чем мы снова
К нему дойдем, успеют зарасти.
А ты, что с гребня смотришь так сурово,
Ты кто? Иль медлишь и страшишься дна,
Где мука для повинного готова?»
Вождь молвил: «Он не мертв, и не вина
Ведет его подземною тропою;
Но чтоб он мог изведать все сполна,
Мне, мертвому, назначено судьбою
Вести его сквозь Ад из круга в круг;
И это — так, как я — перед тобою».
Их больше ста остановилось вдруг,
Услышав это, и с недвижным взглядом
Дивилось мне, своих не помня мук.
«Скажи Дольчино, если вслед за Адом
Увидишь солнце: пусть снабдится он,
Когда не жаждет быть со мною рядом,
Припасами, чтоб снеговой заслон
Не подоспел новарцам на подмогу;
Тогда нескоро будет побежден».
Так молвил Магомет, когда он ногу
Уже приподнял, чтоб идти; потом
Ее простер и двинулся в дорогу.
Другой, с насквозь пронзенным кадыком,
Без носа, отсеченного по брови,
И одноухий, на пути своем
Остановясь при небывалом слове,
Всех прежде растворил гортань, извне
Багровую от выступавшей крови,
И молвил: «Ты, безвинный, если мне
Не лжет подобьем внешняя личина,
Тебя я знал в латинской стороне;
И ты припомни Пьер да Медичина,
Там, где от стен Верчелли вьет межи
До Маркабб отрадная равнина,
И так мессеру Гвидо расскажи
И Анджолелло, лучшим людям Фано,
Что, если здесь в провиденье нет лжи,
Их с корабля наемники обмана
Столкнут вблизи Каттолики в бурун,
По вероломству злобного тирана.
От Кипра до Майорки, сколько лун
Ни буйствуют пираты или греки,
Черней злодейства не видал Нептун.
Обоих кривоглазый изверг некий,
Владетель мест, которых мой сосед
Хотел бы лучше не видать вовеки,
К себе заманит как бы для бесед;
Но у Фокары им уже не нужны
Окажутся молитва и обет».
И я на это: «Чтобы в мир наружный
Весть о тебе я подал тем, кто жив,
Скажи: чьи это очи так недужны?»
Тогда, на челюсть руку положив
Товарищу, он рот ему раздвинул,
Вскричав: «Вот он; теперь он молчалив.
Он, изгнанный, от Цезаря отринул
Сомнения, сказав: «Кто снаряжен,
Не должен ждать, чтоб час удобный минул».
О, до чего казался мне смущен,
С обрубком языка, торчащим праздно,
Столь дерзостный на речи Курион!
И тут другой, увечный безобразно,
Подняв остатки рук в окрестной мгле,
Так что лицо от крови стало грязно,
Вскричал: «И Моску вспомни в том числе,
Сказавшего: «Кто кончил, — дело справил».
Он злой посев принес родной земле».
«И смерть твоим сокровным!» — я добавил.
Боль болью множа, он в тоске побрел
И словно здравый ум его оставил.
А я смотрел на многолюдный дол
И видел столь немыслимое дело,
Что речь о нем я вряд ли бы повел,
Когда бы так не совесть мне велела,
Подруга, ободряющая нас
В кольчугу правды облекаться смело.
Я видел, вижу словно и сейчас,
Как тело безголовое шагало
В толпе, кружащей неисчетный раз,
И срезанную голову держало
За космы, как фонарь, и голова
Взирала к нам и скорбно восклицала.
Он сам себе светил, и было два
В одном, единый в образе двойного,
Как — знает Тот, чья власть во всем права.
Остановясь у свода мостового,
Он кверху руку с головой простер,
Чтобы ко мне свое приблизить слово,
Такое вот: «Склони к мученьям взор,
Ты, что меж мертвых дышишь невозбранно!
Ты горших мук не видел до сих пор.
И если весть и обо мне желанна,
Знай: я Бертрам де Борн, тот, что в былом
Учил дурному короля Иоанна.
Я брань воздвиг меж сыном и отцом:
Не так Ахитофеловым советом
Давид был ранен и Авессалом.
Я связь родства расторг пред целым светом;
За это мозг мой отсечен навек
От корня своего в обрубке этом:
И я, как все, возмездья не избег».
ПЕСНЬ ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Вид этих толп и этого терзанья
Так упоил мои глаза, что мне
Хотелось плакать, не тая страданья.
«Зачем твой взор прикован к глубине?
Чего ты ищешь, — мне сказал Вергилий, —
Среди калек на этом скорбном дне?
Другие рвы тебя не так манили;
Знай, если душам ты подводишь счет,
Что путь их — в двадцать две окружных мили.
Уже луна у наших ног плывет;
Недолгий срок осталось нам скитаться,
И впереди тебя другое ждет».
Я отвечал: «Когда б ты мог дознаться,
Что я хотел увидеть, ты и сам
Велел бы мне, быть может, задержаться».
Так говоря в ответ его словам,
Уже я шел, а впереди вожатый,
И я добавил: «В этой яме, там,
Куда я взор стремил, тоской объятый,
Один мой родич должен искупать
Свою вину, платя столь тяжкой платой».
И вождь: «Раздумий на него не трать;
Что ты его не встретил, — нет потери,
И не о нем ты должен помышлять.
Я видел с моста: гневен в высшей мере,
Он на тебя указывал перстом;
Его, я слышал, кто-то назвал Джери.
Ты в это время думал о другом,
Готфорского приметив властелина,
И не видал; а он ушел потом».
И я: «Мой вождь, насильная кончина,
Которой не отмстили за него
Те, кто понес бесчестье, — вот причина
Его негодованья; оттого
Он и ушел, со мною нелюдимый;
И мне тем больше стало жаль его».
Так говоря, на новый свод взошли мы,
Над следующим рвом, и, будь светлей,
Нам были бы до самой глуби зримы
Последняя обитель Злых Щелей
И вся ее бесчисленная братья;
Когда мы стали, в вышине, над ней,
В меня вонзились вопли и проклятья,
Как стрелы, заостренные тоской;
От боли уши должен был зажать я.
Какой бы стон был, если б в летний зной
Собрать гуртом больницы Вальдикьяны,
Мареммы и Сардиньи и в одной
Сгрудить дыре, — так этот ров поганый
Вопил внизу, и смрад над ним стоял,
Каким смердят гноящиеся раны.
Мой вождь и я сошли на крайний вал,
Свернув, как прежде, влево от отрога,
И здесь мой взгляд живее проникал
До глуби, где, служительница бога,
Суровая карает Правота
Поддельщиков, которых числит строго.
Едва ли горше мука разлита
Была над вымирающей Эгиной,
Когда зараза стала так люта,
Что все живые твари до единой
Побило мором, и былой народ
Воссоздан был породой муравьиной,
Как из певцов иной передает, —
Чем здесь, где духи вдоль по дну слепому
То кучами томились, то вразброд.
Кто на живот, кто на плечи другому
Упав, лежал, а кто ползком, в пыли,
По скорбному передвигался дому.
За шагом шаг, мы молчаливо шли,
Склоняя взор и слух к толпе болевших,
Бессильных приподняться от земли.
Я видел двух, спина к спине сидевших,
Как две сковороды поверх огня,
И от ступней по темя острупевших.
Поспешней конюх не скребет коня,
Когда он знает — господин заждался,
Иль утомившись на исходе дня,
Чем тот и этот сам в себя вгрызался
Ногтями, чтоб на миг унять свербеж,
Который только этим облегчался.
Их ногти кожу обдирали сплошь,
Как чешую с крупночешуйной рыбы
Или с леща соскабливает нож.
«О ты, чьи все растерзаны изгибы,
А пальцы, словно клещи, мясо рвут, —
Вождь одному промолвил, — не могли бы
Мы от тебя услышать, нет ли тут
Каких латинян? Да не обломаешь
Вовек ногтей, несущих этот труд!»
Он всхлипнул так: «Ты и сейчас взираешь
На двух латинян и на их беду.
Но кто ты сам, который вопрошаешь?»
И вождь сказал: «Я с ним, живым, иду
Из круга в круг по темному простору,
Чтоб он увидел все, что есть в Аду».
Тогда, сломав взаимную опору,
Они, дрожа, взглянули на меня,
И все, кто был свидетель разговору.
Учитель, ясный взор ко мне склоня,
Сказал: «Скажи им, что тебе угодно».
И я, охотно волю подчиня:
«Пусть память ваша не прейдет бесплодно
В том первом мире, где вы рождены,
Но много солнц продлится всенародно!
Скажите, кто вы, из какой страны;
Вы ваших омерзительных мучений
Передо мной стыдиться не должны».
«Я из Ареццо; и Альберо в Сьене, —
Ответил дух, — спалил меня, хотя
И не за то, за что я в царстве теней.
Я, правда, раз ему сказал, шутя:
«Я и полет по воздуху изведал»;
А он, живой и глупый, как дитя,
Просил его наставить; так как Дедал
Не вышел из него, то тот, кому
Он был как сын, меня сожженью предал.
Но я алхимик был, и потому
Минос, который ввек не ошибется,
Меня послал в десятую тюрьму».
И я поэту: «Где еще найдется
Народ беспутней сьенцев? И самим
Французам с ними нелегко бороться!»
Тогда другой лишавый, рядом с ним,
Откликнулся: «За исключеньем Стрикки,
Умевшего в расходах быть скупым;
И Никколо, любителя гвоздики,
Которую он первый насадил
В саду, принесшем урожай великий;
И дружества, в котором прокутил
Ашанский Качча и сады, и чащи,
А Аббальято разум истощил.
И чтоб ты знал, кто я, с тобой трунящий
Над сьенцами, всмотрись в мои черты
И убедись, что этот дух скорбящий —
Капоккьо, тот, что в мире суеты
Алхимией подделывал металлы;
Я, как ты помнишь, если это ты,
Искусник в обезьянстве был немалый».
ПЕСНЬ ТРИДЦАТАЯ
В те дни, когда Юнона воспылала
Из-за Семелы гневом на фивян,
Как многократно это показала, —
На разум Афаманта пал туман,
И, на руках увидев у царицы
Своих сынов, безумством обуян,
Царь закричал: «Поставим сеть для львицы
Со львятами и путь им преградим!» —
И, простирая когти хищной птицы,
Схватил Леарха, размахнулся им
И раздробил младенца о каменья;
Мать утопилась вместе со вторым.
И в дни, когда с вершины дерзновенья
Фортуна Трою свергла в глубину
И сгинули владетель и владенья,
Гекуба, в горе, в бедствиях, в плену,
Увидев Поликсену умерщвленной,
А там, где море в берег бьет волну,
Труп Полидора, страшно искаженный,
Залаяла, как пес, от боли взвыв:
Не устоял рассудок потрясенный.
Но ни троянский гнев, ни ярость Фив
Свирепей не являли исступлений,
Зверям иль людям тело изъязвив,
Чем предо мной две бледных голых тени,
Которые, кусая всех кругом,
Неслись, как боров, поломавший сени.
Одна Капоккьо в шею вгрызлась ртом
И с ним помчалась; испуская крики,
Он скреб о жесткий камень животом.
Дрожа всем телом: «Это Джанни Скикки, —
Промолвил аретинец. — Всем постыл,
Он донимает всех, такой вот дикий».
«О, чтоб другой тебя не укусил!
Пока он здесь, дай мне ответ нетрудный,
Скажи, кто он», — его я попросил.
Он молвил: «Это Мирры безрассудной
Старинный дух, той, что плотских утех
С родным отцом искала в страсти блудной,
Она такой же с ним свершила грех,
Себя подделав и обману рада,
Как тот, кто там бежит, терзая всех,
Который, пожелав хозяйку стада,
Подделал старого Буозо, лег
И завещанье совершил, как надо».
Когда и тот, и этот стал далек
Свирепый дух, мой взор, опять спокоен,
К другим несчастным обратиться мог.
Один совсем как лютня был устроен;
Ему бы лишь в паху отсечь долой
Весь низ, который у людей раздвоен.
Водянка порождала в нем застой
Телесных соков, всю его середку
Раздув несоразмерно с головой.
И он, от жажды разевая глотку,
Распялил губы, как больной в огне,
Одну наверх, другую к подбородку.
«Вы, почему-то здравыми вполне
Сошедшие в печальные овраги, —
Сказал он нам, — склоните взор ко мне!
Вот казнь Адамо, мастера-бедняги!
Я утолял все прихоти свои,
А здесь я жажду хоть бы каплю влаги.
Все время казентинские ручьи,
С зеленых гор свергающие в Арно
По мягким руслам свежие струи,
Передо мною блещут лучезарно.
И я в лице от этого иссох;
Моя болезнь, и та не так коварна.
Там я грешил, там схвачен был врасплох,
И вот теперь — к местам, где я лукавил,
Я осужден стремить за вздохом вздох.
Я там, в Ромене, примесью бесславил
Крестителем запечатленный сплав,
За что и тело на костре оставил.
Чтоб здесь увидеть, за их гнусный нрав,
Тень Гвидо, Алессандро иль их братца,
Всю Бранду я отдам, возликовав.
Один уж прибыл, если полагаться
На этих буйных, бегающих тут.
Да что мне в этом, раз нет сил подняться?
Когда б я был чуть-чуть поменьше вздут,
Чтоб дюйм пройти за сотню лет усилий,
Я бы давно предпринял этот труд,
Ища его среди всей этой гнили,
Хотя дорожных миль по кругу здесь
Одиннадцать да поперек полмили.
Я из-за них обезображен весь;
Для них я подбавлял неутомимо
К флоринам трехкаратную подмесь».
И я: «Кто эти двое, в клубе дыма,
Как на морозе мокрая рука,
Что справа распростерты недвижимо?»
Он отвечал: «Я их, к щеке щека,
Так и застал, когда был втянут Адом;
Лежать им, видно, вечные века.
Вот лгавшая на Иосифа; а рядом
Троянский грек и лжец Синон; их жжет
Горячка, потому и преют чадом».
Сосед, решив, что не такой почет
Заслуживает знатная особа,
Ткнул кулаком в его тугой живот.
Как барабан, откликнулась утроба;
Но мастер по лицу его огрел
Рукой, насколько позволяла злоба,
Сказав ему: «Хоть я отяжелел
И мне в движенье тело непокорно,
Рука еще годна для этих дел».
«Шагая в пламя, — молвил тот задорно, —
Ты был не так-то на руку ретив,
А деньги бить она была проворна».
И толстопузый: «В этом ты правдив,
Куда правдивей, чем когда троянам
Давал ответ, душою покривив».
И грек: «Я словом лгал, а ты — чеканом!
Всего один проступок у меня,
А ты всех бесов превзошел обманом!»
«Клятвопреступник, вспомни про коня, —
Ответил вздутый, — и казнись позором,
Всем памятным до нынешнего дня!»
«А ты казнись, — сказал Синон, — напором
Гнилой водицы, жаждой иссушен
И животом заставясь, как забором!»
Тогда монетчик: «Искони времен
Твою гортань от скверны раздирало;
Я жажду, да, и соком наводнен,
А ты горишь, мозг болью изглодало,
И ты бы кинулся на первый зов
Лизнуть разок Нарциссово зерцало».
Я вслушивался в звуки этих слов,
Но вождь сказал: «Что ты нашел за диво?
Я рассердиться на тебя готов».
Когда он так проговорил гневливо,
Я на него взглянул с таким стыдом,
Что до сих пор воспоминанье живо.
Как тот, кто, удрученный скорбным сном,
Во сне хотел бы, чтобы это снилось,
О сущем грезя, как о небылом,
Таков был я: мольба к устам теснилась;
Я ждал, что, вняв ей, он меня простит,
И я не знал, что мне уже простилось.
«Крупней вину смывает меньший стыд, —
Сказал мой вождь, — и то, о чем мы судим,
Тебя уныньем пусть не тяготит.
Но знай, что я с тобой, когда мы будем
Идти, быть может, так же взор склонив
К таким вот препирающимся людям:
Позыв их слушать — низменный позыв».
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Язык, который так меня ужалил,
Что даже изменился цвет лица,
Мне сам же и лекарством язву залил;
Копье Ахилла и его отца
Бывало так же, слышал я, причиной
Начальных мук и доброго конца.
Спиной к больному рву, мы шли равниной,
Которую он поясом облег,
И слова не промолвил ни единый.
Ни ночь была, ни день, и я не мог
Проникнуть взором в дали окоема,
Но вскоре я услышал зычный рог,
Который громче был любого грома,
И я глаза навел на этот рев,
Как будто зренье было им влекомо.
В плачевной сече, где святых бойцов
Великий Карл утратил в оны лета,
Не так ужасен был Орландов зов.
И вот возник из сумрачного света
Каких-то башен вознесенный строй;
И я «Учитель, что за город это?»
«Ты мечешь взгляд, — сказал вожатый мой, —
Сквозь этот сумрак слишком издалека,
А это может обмануть порой.
Ты убедишься, приближая око,
Как, издали судя, ты был неправ;
Так подбодрись же и шагай широко».
И, ласково меня за руку взяв:
«Чтобы тебе их облик не был страшен,
Узнай сейчас, еще не увидав,
Что это — строй гигантов, а не башен;
Они стоят в колодце, вкруг жерла,
И низ их, от пупа, оградой скрашен».
Как, если тает облачная мгла,
Взгляд начинает различать немного
Все то, что муть туманная крала,
Так, с каждым шагом, ведшим нас полого
Сквозь этот плотный воздух под уклон,
Обман мой таял, и росла тревога:
Как башнями по кругу обнесен
Монтереджоне на своей вершине,
Так здесь, венчая круговой заслон,
Маячили, подобные твердыне,
Ужасные гиганты, те, кого
Дий, в небе грохоча, страшит поныне.
Уже я различал у одного
Лицо и грудь, живот до бедер тучных
И руки книзу вдоль боков его.
Спасла Природа многих злополучных,
Подобные пресекши племена,
Чтоб Марс не мог иметь таких подручных;
И если нераскаянна она
В слонах или китах, тут есть раскрытый
Для взора смысл, и мера здесь видна;
Затем что там, где властен разум, слитый
Со злобной волей и громадой сил,
Там для людей нет никакой защиты.
Лицом он так широк и длинен был,
Как шишка в Риме близ Петрова храма;
И весь костяк размером подходил;
От кромки — ноги прикрывала яма —
До лба не дотянулись бы вовек
Три фриза, стоя друг на друге прямо;
От места, где обычно человек
Скрепляет плащ, до бедер — тридцать клалось
Больших пядей. «Rafel mai amech
Izabi almi», — яростно раздалось
Из диких уст, которым искони
Нежнее петь псалмы не полагалось.
И вождь ему: «Ты лучше в рог звени,
Безумный дух! В него — избыток злобы
И всякой страсти из себя гони!
О смутный дух, ощупай шею, чтобы
Найти ремень; тогда бы ты постиг,
Что рог подвешен у твоей утробы».
И мне: «Он сам явил свой истый лик;
То царь Немврод, чей замысел ужасный
Виной, что в мире не один язык.
Довольно с нас; беседы с ним напрасны:
Как он ничьих не понял бы речей,
Так никому слова его не ясны».
Мы продолжали путь, свернув левей,
И, отойдя на выстрел самострела,
Нашли другого, больше и дичей.
Чья сила великана одолела,
Не знаю; сзади — правая рука,
А левая вдоль переда висела
Прикрученной, и, оплетя бока,
Цепь завивалась, по открытой части,
От шеи вниз, до пятого витка.
«Гордец, насильем домогаясь власти,
С верховным Дием в бой вступил, и вот, —
Сказал мой вождь, — возмездье буйной страсти.
То Эфиальт; он был их верховод,
Когда богов гиганты устрашали;
Теперь он рук вовек не шевельнет».
И я сказал учителю: «Нельзя ли,
Чтобы, каков безмерный Бриарей,
Мои глаза на опыте узнали?»
И он ответил: «Здесь вблизи Антей;
Он говорит, он в пропасти порока
Опустит нас, свободный от цепей.
А тот, тобою названный, — далеко;
Как этот — скован, и такой, как он;
Лицо лишь разве более жестоко».
Так мощно башня искони времен
Не содрогалась от землетрясенья,
Как Эфиальт сотрясся, разъярен.
Я ждал, в испуге, смертного мгновенья,
И впрямь меня убил бы страх один,
Когда бы я не видел эти звенья.
Мы вновь пошли, и новый исполин,
Антей, возник из темной котловины,
От чресл до шеи ростом в пять аршин.
«О ты, что в дебрях роковой долины, —
Где Сципион был вознесен судьбой,
Рассеяв Ганнибаловы дружины, —
Не счел бы львов, растерзанных тобой,
Ты, о котором говорят: таков он,
Что, если б он вел братьев в горний бой,
Сынам Земли венец был уготован,
Спусти нас — и не хмурь надменный взгляд —
В глубины, где Коцит морозом скован.
Тифей и Титий далеко стоят;
Мой спутник дар тебе вручит бесценный;
Не корчи рот, нагнись; он будет рад
Тебя опять прославить во вселенной;
Он жив и долгий век себе сулит,
Когда не будет призван в свет блаженный».
Так молвил вождь; и вот гигант спешит
Принять его в простертые ладони,
Которых крепость испытал Алкид.
Вергилий, ощутив себя в их лоне,
Сказал: «Стань тут», — и, чтоб мой страх исчез,
Обвил меня рукой, надежней брони.
Как Гаризенда, если стать под свес,
Вершину словно клонит понемногу
Навстречу туче в высоте небес,
Так надо мной, взиравшим сквозь тревогу,
Навис Антей, и в этот миг я знал,
Что сам не эту выбрал бы дорогу.
Но он легко нас опустил в провал,
Где поглощен Иуда тьмой предельной
И Люцифер. И, разогнувшись, встал,
Взнесясь подобно мачте корабельной.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ
Когда б мой стих был хриплый и скрипучий,
Как требует зловещее жерло,
Куда спадают все другие кручи,
Мне б это крепче выжать помогло
Сок замысла; но здесь мой слог некстати,
И речь вести мне будет тяжело;
Ведь вовсе не из легких предприятий —
Представить образ мирового дна;
Тут не отделаешься «мамой-тятей».
Но помощь Муз да будет мне дана,
Как Амфиону, строившему Фивы,
Чтоб в слове сущность выразить сполна.
Жалчайший род, чей жребий несчастливый
И молвить трудно, лучше б на земле
Ты был овечьим стадом, нечестивый!
Мы оказались в преисподней мгле,
У ног гиганта, на равнине гладкой,
И я дивился шедшей вверх скале,
Как вдруг услышал крик: «Шагай с оглядкой!
Ведь ты почти что на головы нам,
Злосчастным братьям, наступаешь пяткой!»
Я увидал, взглянув по сторонам,
Что подо мною озеро, от стужи
Подобное стеклу, а не волнам.
В разгар зимы не облечен снаружи
Таким покровом в Австрии Дунай,
И дальний Танаис твердеет хуже;
Когда бы Тамбернику невзначай
Иль Пьетрапане дать сюда свалиться,
У озера не хрустнул бы и край.
И как лягушка выставить ловчится,
Чтобы поквакать, рыльце из пруда,
Когда ж ее страда и ночью снится,
Так, вмерзши до таилища стыда
И аисту под звук стуча зубами,
Синели души грешных изо льда.
Свое лицо они склоняли сами,
Свидетельствуя в облике таком
О стуже — ртом, о горести — глазами.
Взглянув окрест, я вновь поник челом
И увидал двоих, так сжатых рядом,
Что волосы их сбились в цельный ком.
«Вы, грудь о грудь окованные хладом, —
Сказал я, — кто вы?» Каждый шею взнес
И на меня оборотился взглядом.
И их глаза, набухшие от слез,
Излились влагой, и она застыла,
И веки им обледенил мороз.
Бревно с бревном скоба бы не скрепила
Столь прочно; и они, как два козла,
Боднулись лбами, — так их злость душила.
И кто-то молвил, не подняв чела,
От холода безухий: «Что такое?
Зачем ты в нас глядишь, как в зеркала?
Когда ты хочешь знать, кто эти двое:
Им завещал Альберто, их отец,
Бизенцский дол, наследье родовое.
Родные братья; из конца в конец
Обшарь хотя бы всю Каину, — гаже
Не вязнет в студне ни один мертвец:
Ни тот, которому, на зоркой страже,
Артур пронзил копьем и грудь и тень,
Ни сам Фокачча, ни вот этот даже,
Что головой мне застит скудный день
И прозывался Сассоль Маскерони;
В Тоскане слышали про эту тень.
А я, — чтоб все явить, как на ладони, —
Был Камичон де’Пацци, и я жду
Карлино для затменья беззаконий».
Потом я видел сотни лиц во льду,
Подобных песьим мордам; и доныне
Страх у меня к замерзшему пруду.
И вот, пока мы шли к той середине,
Где сходится всех тяжестей поток,
И я дрожал в темнеющей пустыне, —
Была то воля, случай или рок,
Не знаю, — только, меж голов ступая,
Я одному ногой ушиб висок.
«Ты что дерешься? — вскрикнул дух, стеная. —
Ведь не пришел же ты меня толкнуть,
За Монтаперти лишний раз отмщая?»
И я: «Учитель, подожди чуть-чуть;
Пусть он меня избавит от сомнений;
Потом ускорим, сколько хочешь, путь».
Вожатый стал; и я промолвил тени,
Которая ругалась всем дурным:
«Кто ты, к другим столь злобный средь мучений?»
«А сам ты кто, ступающий другим
На лица в Антеноре, — он ответил, —
Больней, чем если бы ты был живым?»
«Я жив, и ты бы утешенье встретил, —
Был мой ответ, — когда б из рода в род
В моих созвучьях я тебя отметил».
И он сказал: «Хочу наоборот.
Отстань, уйди; хитрец ты плоховатый:
Нашел, чем льстить средь ледяных болот!»
Вцепясь ему в затылок волосатый,
Я так сказал: «Себя ты назовешь
Иль без волос останешься, проклятый!»
И он в ответ: «Раз ты мне космы рвешь,
Я не скажу, не обнаружу, кто я,
Хотя б меня ты изувечил сплошь».
Уже, рукой в его загривке роя,
Я не одну ему повыдрал прядь,
А он глядел все книзу, громко воя.
Вдруг кто-то крикнул: «Бокка, брось орать!
И без того уж челюстью грохочешь.
Разлаялся! Кой черт с тобой опять?»
«Теперь молчи, — сказал я, — если хочешь,
Предатель гнусный! В мире свой позор
Через меня навеки ты упрочишь».
«Ступай, — сказал он, — врать тебе простор.
Но твой рассказ пусть в точности означит
И этого, что на язык так скор.
Он по французским денежкам здесь плачет.
«Дуэра, — ты расскажешь, — водворен
Там, где в прохладце грешный люд маячит»
А если спросят, кто еще, то вон —
Здесь Беккерия, ближе братьи прочей,
Которому нашейник рассечен;
Там Джанни Сольданьер потупил очи,
И Ганеллон, и Тебальделло с ним,
Тот, что Фаэнцу отомкнул средь ночи».
Мы отошли, и тут глазам моим
Предстали двое, в яме леденея;
Один, как шапкой, был накрыт другим.
Как хлеб грызет голодный, стервенея,
Так верхний зубы нижнему вонзал
Туда, где мозг смыкаются и шея.
И сам Тидей не яростней глодал
Лоб Меналиппа, в час перед кончиной,
Чем этот призрак череп пожирал.
«Ты, одержимый злобою звериной
К тому, кого ты истерзал, жуя,
Скажи, — промолвил я, — что ей причиной.
И если праведна вражда твоя, —
Узнав, кто вы и чем ты так обижен,
Тебе на свете послужу и я,
Пока не станет мой язык недвижен».
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
Подняв уста от мерзостного брашна,
Он вытер свой окровавленный рот
О волосы, в которых грыз так страшно,
Потом сказал: «Отчаянных невзгод
Ты в скорбном сердце обновляешь бремя;
Не только речь, и мысль о них гнетет.
Но если слово прорастет, как семя,
Хулой врагу, которого гложу,
Я рад вещать и плакать в то же время.
Не знаю, кто ты, как прошел межу
Печальных стран, откуда нет возврата,
Но ты тосканец, как на слух сужу.
Я графом Уголино был когда-то,
Архиепископом Руджери — он;
Недаром здесь мы ближе, чем два брата.
Что я злодейски был им обойден,
Ему доверясь, заточен как пленник,
Потом убит, — известно испокон;
Но ни один не ведал современник
Про то, как смерть моя была страшна.
Внемли и знай, что сделал мой изменник.
В отверстье клетки — с той поры она
Голодной Башней называться стала,
И многим в ней неволя суждена —
Я новых лун перевидал немало,
Когда зловещий сон меня потряс,
Грядущего разверзши покрывало.
Он, с ловчими, — так снилось мне в тот час, —
Гнал волка и волчат от их стоянки
К холму, что Лукку заслонил от нас;
Усердных псиц задорил дух приманки,
А головными впереди неслись
Гваланди, и Сисмонди, и Ланфранки.
Отцу и детям было не спастись:
Охотникам досталась их потреба,
И в ребра зубы острые впились.
Очнувшись раньше, чем зарделось небо,
Я услыхал, как, мучимые сном,
Мои четыре сына просят хлеба.
Когда без слез ты слушаешь о том,
Что этим стоном сердцу возвещалось, —
Ты плакал ли когда-нибудь о чем?
Они проснулись; время приближалось,
Когда тюремщик пищу подает,
И мысль у всех недавним сном терзалась.
И вдруг я слышу — забивают вход
Ужасной башни; я глядел, застылый,
На сыновей; я чувствовал, что вот —
Я каменею, и стонать нет силы;
Стонали дети; Ансельмуччо мой
Спросил: «Отец, что ты так смотришь, милый?»
Но я не плакал; молча, как немой,
Провел весь день и ночь, пока денница
Не вышла с новым солнцем в мир земной.
Когда луча ничтожная частица
Проникла в скорбный склеп и я открыл,
Каков я сам, взглянув на эти лица, —
Себе я пальцы в муке укусил.
Им думалось, что это голод нудит
Меня кусать; и каждый, встав, просил:
«Отец, ешь нас, нам это легче будет;
Ты дал нам эти жалкие тела, —
Возьми их сам; так справедливость судит».
Но я утих, чтоб им не делать зла.
В безмолвье день, за ним другой промчался.
Зачем, земля, ты нас не пожрала!
Настал четвертый. Гаддо зашатался
И бросился к моим ногам, стеня:
«Отец, да помоги же!» — и скончался.
И я, как ты здесь смотришь на меня,
Смотрел, как трое пали Друг за другом
От пятого и до шестого дня.
Уже слепой, я щупал их с испугом,
Два дня звал мертвых с воплями тоски;
Но злей, чем горе, голод был недугом».
Тут он умолк и вновь, скосив зрачки,
Вцепился в жалкий череп, в кость вонзая
Как у собаки крепкие клыки.
О Пиза, стыд пленительного края,
Где раздается si! Коль медлит суд
Твоих соседей, — пусть, тебя карая,
Капрара и Горгона с мест сойдут
И устье Арно заградят заставой,
Чтоб утонул весь твой бесчестный люд!
Как ни был бы ославлен темной славой
Граф Уголлино, замки уступив, —
За что детей вести на крест неправый!
Невинны были, о исчадье Фив,
И Угуччоне с молодым Бригатой,
И те, кого я назвал, в песнь вложив.
Мы шли вперед равниною покатой
Туда, где, лежа навзничь, грешный род
Терзается, жестоким льдом зажатый.
Там самый плач им плакать не дает,
И боль, прорвать не в силах покрывала,
К сугубой муке снова внутрь идет;
Затем что слезы с самого начала,
В подбровной накопляясь глубине,
Твердеют, как хрустальные забрала.
И в этот час, хоть и казалось мне,
Что все мое лицо, и лоб, и веки
От холода бесчувственны вполне,
Я ощутил как будто ветер некий.
«Учитель, — я спросил, — чем он рожден?
Ведь всякий пар угашен здесь навеки».
И вождь: «Ты вскоре будешь приведен
В то место, где, узрев ответ воочью,
Постигнешь сам, чем воздух возмущен».
Один из тех, кто скован льдом и ночью,
Вскричал: «О души, злые до того,
Что вас послали прямо к средоточью,
Снимите гнет со взгляда моего,
Чтоб скорбь излилась хоть на миг слезою,
Пока мороз не затянул его».
И я в ответ: «Тебе я взор открою,
Но назовись; и если я солгал,
Пусть окажусь под ледяной корою!»
«Я — инок Альбериго, — он сказал, —
Тот, что плоды растил на злое дело
И здесь на финик смокву променял».
«Ты разве умер?» — с уст моих слетело.
И он в ответ: «Мне ведать не дано,
Как здравствует мое земное тело.
Здесь, в Толомее, так заведено,
Что часто души, раньше, чем сразила
Их Атропос, уже летят на дно.
И чтоб тебе еще приятней было
Снять у меня стеклянный полог с глаз,
Знай, что, едва предательство свершила,
Как я, душа, вселяется тотчас
Ей в тело бес, и в нем он остается,
Доколе срок для плоти не угас.
Душа катится вниз, на дно колодца.
Еще, быть может, к мертвым не причли
И ту, что там за мной о г стужи жмется.
Ты это должен знать, раз ты с земли:
Он звался Бранка д’Орья; наша братья
С ним свыклась, годы вместе провели».
«Что это правда, мало вероятья, —
Сказал я. — Бранка д’Орья жив, здоров,
Он ест, и пьет, и спит, и носит платья».
И дух в ответ: «В смолой кипящий ров
Еще Микеле Цанке не направил,
С землею разлучась, своих шагов,
Как этот беса во плоти оставил
Взамен себя, с сородичем одним,
С которым вместе он себя прославил.
Но руку протяни к глазам моим,
Открой мне их!» И я рукой не двинул,
И было доблестью быть подлым с ним.
О генуэзцы, вы, в чьем сердце минул
Последний стыд и все осквернено,
Зачем ваш род еще с земли не сгинул?
С гнуснейшим из романцев заодно
Я встретил одного из вас, который
Душой в Коците погружен давно,
А телом здесь обманывает взоры.
ПЕСНЬ ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Vexma regis prodeunt inferni
Навстречу нам, — сказал учитель. — Вот,
Смотри, уже он виден в этой черни».
Когда на нашем небе ночь встает
Или в тумане меркнет ясность взгляда,
Так мельница вдали крылами бьет,
Как здесь во мгле встававшая громада.
Я хоронился за вождем, как мог,
Чтобы от ветра мне была пощада.
Мы были там, — мне страшно этих строк, —
Где тени в недрах ледяного слоя
Сквозят глубоко, как в стекле сучок.
Одни лежат; другие вмерзли стоя,
Кто вверх, кто книзу головой застыв;
А кто — дугой, лицо ступнями кроя.
В безмолвии дальнейший путь свершив
И пожелав, чтобы мой взгляд окинул
Того, кто был когда-то так красив,
Учитель мой вперед меня подвинул,
Сказав: «Вот Дит, вот мы пришли туда,
Где надлежит, чтоб ты боязнь отринул».
Как холоден и слаб я стал тогда,
Не спрашивай, читатель; речь — убоже;
Писать о том не стоит и труда.
Я не был мертв, и жив я не был тоже;
А рассудить ты можешь и один:
Ни тем, ни этим быть — с чем это схоже.
Мучительной державы властелин
Грудь изо льда вздымал наполовину;
И мне по росту ближе исполин,
Чем руки Люцифера исполину;
По этой части ты бы сам расчел,
Каков он весь, ушедший телом в льдину.
О, если вежды он к Творцу возвел
И был так дивен, как теперь ужасен,
Он, истинно, первопричина зол!
И я от изумленья стал безгласен,
Когда увидел три лица на нем;
Одно — над грудью; цвет его был красен;
А над одним и над другим плечом
Два смежных с этим в стороны грозило,
Смыкаясь на затылке под хохлом.
Лицо направо — бело-желтым было;
Окраска же у левого была,
Как у пришедших с водопадов Нила.
Росло под каждым два больших крыла,
Как должно птице, столь великой в мире;
Таких ветрил и мачта не несла.
Без перьев, вид у них был нетопырий;
Он ими веял, движа рамена,
И гнал три ветра вдоль по темной шири,
Струи Коцита леденя до дна.
Шесть глаз точило слезы, и стекала
Из трех пастей кровавая слюна.
Они все три терзали, как трепала,
По грешнику; так, с каждой стороны
По одному, в них трое изнывало.
Переднему не зубы так страшны,
Как ногти были, все одну и ту же
Сдирающие кожу со спины.
«Тот, наверху, страдающий всех хуже, —
Промолвил вождь, — Иуда Искарьот;
Внутрь головой и пятками наруже.
А эти — видишь — головой вперед:
Вот Брут, свисающий из черной пасти;
Он корчится — и губ не разомкнет!
Напротив — Кассий, телом коренастей.
Но наступает ночь; пора и в путь;
Ты видел все, что было в нашей власти».
Велев себя вкруг шеи обомкнуть
И выбрав миг и место, мой вожатый,
Как только крылья обнажили грудь,
Приблизился, вцепился в стан косматый
И стал спускаться вниз, с клока на клок,
Меж корок льда и грудью волосатой.
Когда мы пробирались там, где бок,
Загнув к бедру, дает уклон пологий,
Вождь, тяжело дыша, с усильем лег
Челом туда, где прежде были ноги,
И стал по шерсти подыматься ввысь,
Я думал — вспять, по той же вновь дороге.
Учитель молвил: «Крепче ухватись, —
И он дышал, как человек усталый. —
Вот путь, чтоб нам из бездны зла спастись».
Он в толще скал проник сквозь отступ малый.
Помог мне сесть на край, потом ко мне
Уверенно перешагнул на скалы.
Я ждал, глаза подъемля к Сатане,
Что он такой, как я его покинул,
А он торчал ногами к вышине.
И что за трепет на меня нахлынул,
Пусть судят те, кто, слыша мой рассказ,
Не угадал, какой рубеж я минул.
«Встань, — вождь промолвил. — Ожидает нас
Немалый путь, и нелегка дорога,
А солнце входит во второй свой час».
Мы были с ним не посреди чертога;
То был, верней, естественный подвал,
С неровным дном, и свет мерцал убого.
«Учитель, — молвил я, как только встал, —
Пока мы здесь, на глубине безвестной,
Скажи, чтоб я в сомненьях не блуждал:
Где лед? Зачем вот этот в яме тесной
Торчит стремглав? И как уже пройден
От ночи к утру солнцем путь небесный?»
«Ты думал — мы, как прежде, — молвил он, —
За средоточьем, там, где я вцепился
В руно червя, которым мир пронзен?
Спускаясь вниз, ты там и находился;
Но я в той точке сделал поворот,
Где гнет всех грузов отовсюду слился;
И над тобой теперь небесный свод,
Обратный своду, что взнесен навеки
Над сушей и под сенью чьих высот
Угасла жизнь в безгрешном Человеке;
Тебя держащий каменный настил
Есть малый круг, обратный лик Джудекки.
Тут — день встает, там — вечер наступил;
А этот вот, чья лестница мохната,
Все так же воткнут, как и прежде был.
Сюда с небес вонзился он когда-то;
Земля, что раньше наверху цвела,
Застлалась морем, ужасом объята,
И в наше полушарье перешла;
И здесь, быть может, вверх горой скакнула,
И он остался в пустоте дупла».
Там место есть, вдали от Вельзевула,
Насколько стены склепа вдаль ведут;
Оно приметно только из-за гула
Ручья, который вытекает тут,
Пробившись через камень, им точимый;
Он вьется сверху, и наклон не крут.
Мой вождь и я на этот путь незримый
Ступили, чтоб вернуться в ясный свет,
И двигались все вверх, неутомимы,
Он — впереди, а я ему вослед,
Пока моих очей не озарила
Краса небес в зияющий просвет;
И здесь мы вышли вновь узреть светила.