Эмиль Верхарн
В отличие от многих поэтов той поры, бельгиец Верхарн прожил жизнь вполне «добропорядочную». Хотя его ранний сборник, воспевающий чувственную красоту фламандского народа, его искусства, вызвал скандал, родственники даже скупали тираж, чтобы он не дошел до читателей. Но на рубеже веков Верхарн обрел мировую известность, его стихи переводились на два десятка языков, он получил ученые степени разных университетов… Но что на самом деле происходило в душе этого «солидного» поэта, смогут сказать только его стихи.
СТАРЫЕ МАСТЕРА
В столовой, где сквозь дым ряды окороков,
Колбасы бурые, и медные селедки,
И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,
И жирных каплунов чудовищные четки,
Алея, с черного свисают потолка.
А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
И кровь и сок текут из каждого куска, —
Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром,
Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
Подруги их, кругля свою тугую грудь
Под снежной белизной холщового корсажа,
Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, —
И золотых лучей в вине змеится пряжа,
На животы кастрюль огня кидая вязь.
Царицы-женщины на всех пирах блистали,
Где их любовники, ругнуться не боясь,
Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.
С висками потными, с тяжелым языком,
Икотой жирною сопровождая песни,
Мужчины ссорились и тяжким кулаком
Старались недруга ударить полновесней.
А женщины, цветя румянцем на щеках,
Напевы звонкие с глотками чередуя,
Плясали бешено, — стекло тряслось в пазах, —
Телами грузными сшибались, поцелуя
Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
И падали в поту, полны изнеможенья.
Из оловянных блюд, что издавали лязг,
Когда их ставили, клубились испаренья;
Подливка жирная дымилась, и в соку
Кусками плавало чуть розовое сало,
Будя в наевшихся голодную тоску.
На кухне второпях струя воды смывала
Остатки пиршества с опустошенных блюд.
Соль искрится. Блестят тарелки расписные.
Набиты поставцы и кладовые. Ждут, —
Касаясь котелков, где булькают жаркие, —
Цедилки, дуршлаки, шпигалки, ендовы,
Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.
Два глиняных божка, две пьяных головы,
Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, —
И всюду, на любом рельефе, здесь и там, —
На петлях и крюках, на бронзовой оковке
Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,
Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки,
Везде — смягчением и суетой луча
Мерцают искорки, дробятся капли света,
Которым зев печи, — где, жарясь и скворча,
Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, —
Обрызгивает пир, веселый и хмельной,
Кермессы царственной тяжелое убранство.
Днем, ночью, от зари и до зари другой,
Они, те мастера, живут во власти пьянства:
И шутка жирная вполне уместна там,
И пенится она, тяжка и непристойна,
Корсаж распахнутый подставив всем глазам,
Тряся от хохота шарами груди дойной.
Вот Тенирс, как колпак, корзину нацепил,
Колотит Бракенбург по крышке оловянной,
Другие по котлам стучат что стало сил,
А прочие кричат и пляшут неустанно
Меж тех, кто спит уже с ногами на скамье.
Кто старше — до еды всех молодых жаднее,
Всех крепче головой и яростней в питье.
Одни остатки пьют, вытягивая шеи,
Носы их лоснятся, блуждая в недрах блюд;
Другие с хохотом в рожки и дудки дуют,
Когда порой смычки и струны устают, —
И звуки хриплые по комнате бушуют.
Блюют в углах. Уже гурьба грудных детей
Ревет, прося еды, исходит криком жадным,
И матери, блестя росою меж грудей,
Их кормят, бережно прижав к соскам громадным.
По горло сыты все — от малых до больших;
Пес обжирается направо, кот налево…
Неистовство страстей, бесстыдных и нагих,
Разгул безумный тел, пир живота и зева!
И здесь же мастера, пьянчуги, едоки,
Насквозь правдивые и чуждые жеманства,
Крепили весело фламандские станки,
Творя Прекрасное от пьянства и до пьянства.
ФЛАМАНДСКОЕ ИСКУССТВО
Искусство Фландрии, тебя
Влекло к распутницам румяным,
Упругой грудью, полным станом
Ты вдохновлялось, их любя.
Изображало ль ты царицу,
Или наяду, что из вод
Жемчужным островком встает,
Или сирену-чаровницу,
Или Помону, чьи черты
Дышали изобильем лета, —
Тобою шлюха в них воспета
Как воплощенье красоты.
Чтоб их создать, нагих, телесных
И полнокровных, кисть твоя
Цвела, под кожу их струя
Огонь оттенков неизвестных.
От них лучился жаркий свет,
И сквозь прозрачные вуали
Их груди пышные сияли,
Как плотских прелестей букет.
Вспотев от похоти, Сильваны
Вертелись вокруг них толпой,
То прячась в глубине лесной,
То выбегая на поляны.
Уставит этакий урод
Из темной чащи взор свой пылкий, —
И ну кривить в срамной ухмылке
Засаленный бесстыдством рот.
Им, кобелям, нужны дворняжки,
А те жеманятся пока,
И вздрогнув, как от холодка,
Могучие сжимают ляжки.
И все шальней к себе манят,
Кругля роскошный зад и бедра,
По белизне которых гордо
Течет златых волос каскад.
Зовут к потехе разудалой,
Велят, смеясь, на все дерзать,
Хоть первый поцелуй сорвать
С их губ не так легко, пожалуй.
ВЫПЕЧКА ХЛЕБА
Субботним вечером, в конце дневных работ,
Из тонко сеянной отборнейшей крупчатки
Пекут служанки хлеб. Струится градом пот
В опару, до краев наполнившую кадки.
Разгоряченные, окутаны дымком
Тела их мощные. Колышутся корсажи.
И пара кулаков молотит теста ком,
Округлый, словно грудь, — в каком-то диком раже.
Слегка потрескивают поды от жары.
Служанки, ухватив упругие шары,
Попарно в печи их сажают на лопатах.
А языки огня с урчанием глухим
Бросаются на них ватагой псов косматых
И прыгают, стремясь в лицо вцепиться им.
КРЕСТЬЯНЕ
Работники (их Грез так приторно умел
Разнежить, краскою своей воздушной тронув
В опрятности одежд и в розовости тел,
Что, кажется, они средь сахарных салонов
Начнут сейчас шептать заученную лесть) —
Вот они, грязные и грубые, как есть.
Они разделены по деревням; крестьянин
Соседнего села — и тот для них чужой;
Он должен быть гоним, обманут, оболванен,
Обобран: он им враг всегдашний, роковой.
Отечество? О нет! То выдумка пустая!
Оно берет у них в солдаты сыновей,
Оно для них совсем не та земля родная,
Что их труду дарит плод глубины своей.
Отечество! Оно неведомо равнинам.
Порой там думают о строгом короле,
Что в золото одет, как Шарлемань, и в длинном
Плаще своем сидит с короной на челе;
Порой — о пышности мечей, щитов с гербами,
Висящих по стенам в разубранных дворцах,
Хранимых стражею, чьи сабли — с темляками…
Вот все, что ведомо о власти там, в полях,
Что притупленный ум крестьян постигнуть в силах.
Они бы в сапогах сквозь долг, свободу, честь
Шагали напролом, — но страх окостенил их,
И можно мудрость их в календаре прочесть.
А если города на них низвергнут пламя —
Свет революции, — их проницает страх,
И все останутся они средь гроз рабами,
Чтобы, восстав, не быть поверженными в прах.
1
Направо, вдоль дорог, избитых колеями,
С хлевами спереди и лугом позади,
Присели хижины с омшенными стенами,
Что зимний ветер бьет и бороздят дожди.
То фермы их. А там — старинной церкви башня,
Зеленой плесенью испятнанная вкруг;
И дальше, где навоз впивает жадно пашня,
Где яростно прошел ее разъявший плуг, —
Землица их. И жизнь простерлась, безотрадна,
Меж трех свидетелей их грубости тупой,
Что захватили в плен и держат в луже смрадной
Их напряженный труд, безвестный и немой.
2
Они безумствуют, поля обсеменяя,
Под градом мартовским, что спины им сечет.
И летом, средь полей, где, зыблясь, рожь густая
Глядит в безоблачный и синий небосвод, —
Они опять, в огне дней долгих и жестоких,
Склоняются, серпом блестя средь спелых нив;
Струится пот по лбам вдоль их морщин глубоких
И каплет, кожу рук до мяса напоив,
А полдень уголья бросает им на темя,
И зной так яростен, что сохнут на полях
Хлеба, а сонный скот, слепней влачащий бремя,
Мычит, уставившись на солнце в небесах.
Приходит ли ноябрь с протяжной агонией,
Рыдая и хрипя в кустарнике густом, —
Ноябрь, чей долгий вой, чьи жалобы глухие
Как будто кличут смерть, — и вот они трудом
Опять согбенные, готовясь к жатве новой
Под небом, взбухнувшим от туч, несущих дождь,
Под ветром — роются в земле полей суровой
Иль просеку ведут сквозь чащу сонных рощ, —
И вянут их тела, томясь и изнывая;
Им, юным, полным сил, спины не разогнуть:
Зима, их леденя, и лето, их сжигая,
Увечат руки им и надрывают грудь.
Состарившись, влача груз лет невыносимый,
Со взором пепельным, с надломленной спиной,
С печатью ужаса на лицах, словно дымы
Они уносятся свирепою грозой.
Когда же смерть им дверь свою откроет, каждый
Их гроб, спускаясь в глубь размякшую земли,
Скрывает, кажется, скончавшегося дважды.
3
Когда роится снег и в снеговой пыли
Бьет небеса декабрь безумными крылами,
В лачугах фермеров понурый ряд сидит,
Считая, думая. Убогой лампы пламя
Вьет струйку копоти. Какой унылый вид!
Семья за ужином. Везде — лохмотьев груда.
Объедки детвора глотает второпях;
Худой петух долбит облизанное блюдо;
Коты костистые копаются в горшках;
Из прокаженных стен сочится мразь; в камине
Четыре головни сомкнули худобу,
И тускло светится их жар угарно-синий.
И дума горькая у стариков на лбу. —
Хотя они весь год трудились напряженно,
Избыток лучших сил отдав земле скупой,
Хотя сто лет землей владели неуклонно, —
Что толку: будет год хороший иль дурной,
А жизнь их, как и встарь, граничит с нищетою.
И это их сердца не устает глодать,
И злобу, как нарыв, они влачат с собою —
Злость молчаливую, умеющую лгать.
Их простодушие в себе скрывает ярость;
Лучится ненависть в их ледяных зрачках;
Клокочет тайный гнев, что молодость и старость,
Страданья полные, скопили в их сердцах.
Барыш грошовый им так люб, они так жадны;
Бессильные трудом завоевать успех,
Они сгибаются под скаредностью смрадной;
Их ум неясен, слаб, он мелочен у всех,
И не постичь ему явлений грандиозных.
И мнится: никогда их омраченный взор
Не подымался ввысь, к огням закатов грозных,
Багряным озером пролившихся в простор.
4
Но дни лихих кермесе они встречают пиром,
Все, даже скареды. Их сыновья идут
Туда охотиться за самками. И жиром
Пропитанный обед, приправы грузных блюд
Солят гортани им, напиться призывая.
Толкутся в кабачках, кричат наперебой.
Дерутся, челюсти и скулы сокрушая
Крестьянам ближних сел, которые порой
Влепляют поцелуй иной красотке местной,
Имущество других стараясь утащить.
Все, что прикоплено, пригоршней полновесной
Швыряют, чтоб пьянчуг на славу угостить.
И те, чья голова покрепче, горделиво,
С осанкой королей, глотают разом жбан —
Один, другой, еще! — клубящегося пива.
Им в лица бьет огонь, вокруг густой туман.
Глаза кровавые и рот, блестящий салом,
Сверкают, словно медь, во мраке от луча.
Пылает оргия. На тротуаре впалом
Кипит и пенится горячая моча.
Валятся пьяницы, споткнувшись вдруг о кочку;
Другие вдаль бредут, стараясь не упасть.
И праздничный припев горланят в одиночку,
Смолкая, чтоб икнуть иль выблеваться всласть.
Оравы крикунов сбиваются кружками
На главной площади, и парни к девкам льнут,
Облапливают их, в них тычась животами,
Им шеи жирные звериной лаской жгут,
И те брыкаются, свирепо отбиваясь.
В домах же, где висит у низких потолков
Угрюмый серый чад, где пот, распространяясь
Тяжелым запахом от грязных тюфяков,
Осел испариной на стеклах и кувшинах, —
Там пар танцующих толчется тесный ряд
Вдоль расписных столов и шатких лавок длинных,
И стены, кажется, от топота трещат.
Там пьянство, яростней и исступленней вдвое,
Топочет, вопиет и буйствует сквозь вой
Петушьих тонких флейт и хриплый стон гобоя.
Подростки щуплые, пуская дым густой,
Старухи в чепчиках, детины в синих блузах —
Все скачут, мечутся в безумной плясовой,
Икают. Каждый миг рои пьянчуг кургузых,
Сейчас ввалившихся, вступают в грузный строй
Кадрили, что точь-в-точь напоминает драку.
И вот тогда всего отчаянней орут,
И каждый каждого пинает как собаку,
В готовности поднять на самых близких кнут.
Безумствует оркестр, нестройный шум удвоя
И воплями покрыв ревущий гомон ссор;
Танцуют бешено, без лада и без строя;
Там — попритихли, пьют, глуша вином задор.
И тут же женщины пьянеют, горячатся,
Жестокий плотский хмель им зажигает кровь,
И в этой буре тел, что вьются и клубятся,
Желанья пенятся, и видно вновь и вновь,
Как парни с девками, сшибаясь, наступая,
Обороняясь, мчат свой исступленный пляс,
Кричат, беснуются, толкаясь и пылая,
Мертвецки пьяные, валятся и подчас
Переплетаются какой-то дикой пряжей
И, с пеною у губ, упорною рукой
Свирепо платья мнут и потрошат корсажи.
И парни, озверев, так поддают спиной,
Так бедра прыгают у девушек, что мнится:
Здесь свального греха вздымаются огни.
5
Пред тем как солнца жар багряно разгорится,
Спугнув туман, что встал в предутренней тени,
В берлогах, в погребах уже стихает пьянство.
Кермесса кончилась, опав и ослабев;
Толпа домой идет и в глубине пространства
Скрывается, рыча звериный свой напев.
За нею старики, струей пивного пота
Одежду грязную и руки омочив,
Шатаясь, чуть бредут — сковала их дремота —
На фермы, скрытые в широком море нив.
Но в бархатистых мхах оврагов потаенных,
В густой траве лугов, где блеск росы осел,
Им слышен странный шум, звук вздохов приглушенных —
То захлебнулась страсть на алом пире тел.
Кусты как бы зверьми возящимися полны.
Там случка черная мятется в мягких льнах,
В пушистом клевере, клубящемся как волны;
Стон страсти зыблется на зреющих полях,
И хриплым звукам спазм псы хором отвечают.
О жарких юных днях мечтают старики.
И те же звуки их у самых ферм встречают:
В хлеву, где возятся испуганно телки,
Где спит коровница на пышной куче сена,
Там для случайных пар уютный уголок,
Там те ж объятия и тех же вздохов пена,
И та же страсть, пока не заблестит восток.
Лишь солнце развернет своих лучей кустарник
И ядрами огня проломит кругозор —
Ржет яро жеребец проснувшийся; свинарник
Шатают кабаны, толкаясь о запор,
Как охмеленные разгулом ночи пьяным.
Помчались петушки, алея гребешком,
И утро все звенит их голосом стеклянным.
И стая жеребят брыкается кругом.
Дерущиеся псы льнут к сукам непокорным;
И грузные быки, взметая пыль хвостом,
Коров преследуют свирепо и упорно.
Тогда, сожженные желаньем и вином,
Кровь чуя пьяную в сердцах, в висках горящих,
С гортанью, сдавленной тугой рукой страстей,
Нашаря в темноте стан жен своих храпящих,
Они, те старики, опять плодят детей.
ГОЛОВА
На черный эшафот ты голову взнесешь
Под звон колоколов — и глянешь с пьедестала,
И крикнут мускулы, и просверкает нож, —
И это будет пир, пир крови и металла!
И солнце рдяное и вечера пожар,
Гася карбункулы в холодной влаге ночи,
Узнают, увидав опущенный удар,
Сумели ль умереть твое чело и очи!
Зло величавое змеей в толпу вползет,
В толпу, — свой океан вокруг помоста славы
Смирившей, — и она твой гроб как мать возьмет,
Баюкать будет труп, кровавый и безглавый.
И ядовитее, чем сумрачный цветок,
Где зреет ярче яд, чем молнии сверканье,
Недвижней и острей, чем впившийся клинок,
Властней останется в толпе воспоминанье.
Под звон колоколов ты голову взнесешь
На черный эшафот — и глянешь с пьедестала,
И крикнут мускулы, и просверкает нож, —
И это будет пир, пир крови и металла.
ГОРОДА
Воняет битумом и кожами сырыми,
И, как тяжелый бред, гранит вздымают свой
Дома, запутавшись в туманах, в желтом дыме
И в серых сумерках, пропахнувших смолой
И гарью. Черные дороги, словно змеи,
Ползут за доками вдоль складов, по мостам,
Где отсвет факелов, то ярче, то мрачнее,
Безумно мечется по стенам тут и там,
Тревожа темноту борьбой огня и тени.
Под плеск холодных волн и по ночам, и днем
Отплытий медленных и мрачных возвращений
Проходит череда; корабль за кораблем
Плывут через моря; тем временем заводы
Дымят, работая; там молоты гремят,
Колеса крутятся и месяцы, и годы,
И ходят шатуны весь день вперед-назад;
Канаты и ремни натянуты, как жилы,
На крючьях и шкивах, и движет их тоска.
Канавы тянутся по пустырям уныло,
Туннели ночь сосут, но вот издалека
Растет железный свист, чтоб ослабеть помалу, —
То, сотрясая мост, несутся поезда,
Несутся поезда так, что стенают шпалы,
И каждого туннель глотает без труда,
Чтоб вскоре изрыгнуть, и поезд снова мчится,
Вновь бешено летит к далеким городам.
Бочонки толстые, в тугих мешках пшеница,
Эбен и каучук пылятся, словно хлам;
Рога ветвистые навалены повсюду,
И шкуры хищников распяты здесь навек;
Здесь бивни мощные лежат огромной грудой.
Продать за медяки всю славу гор и рек!
Гуртом и в розницу! Звериная гордыня
Кроваво попрана. Сомы глухих озер,
Медведи севера и страусы пустыни,
Индийские слоны и львы Атласских гор!
Цари! Любой из вас был вольным и могучим,
Но жизнь вам не спасли ни когти, ни клыки.
Теперь для вас — брезент на кузове скрипучем
И склад, где свалены кадушки и тюки.
Вот Лондон в сумерках, холодных и обманных,
Где солнца старого останки сгноены,
Мечты о золоте купающий в туманах,
И свой багровый бред, и тягостные сны.
Вот Лондон, над рекой неясно проступая,
Растет, как сон во сне: вот лодки и суда,
Конторы, стройки, верфь, заборы, мостовая,
Хибары, пристани и темная вода
В туманный лабиринт переплелись, а выше
Сквозь воздух цинковый угрюмо вознеслись
В страданье каменном, внизу оставив крыши,
Десятки башен, труб, чтоб протаранить высь.
Жар биржевых боев, горячка, страсть наживы,
Молитв о золоте неисчислимый хор,
Блеск одержимых глаз, подъем нетерпеливый
Мильонов торгашей на золотой Фавор!
Душа моя, смотри! С ума на биржах сводит
Мечта о золоте, несытая мечта!
Гул, гам, тревожный крик — тоскливо день уходит;
Приходят с ночью вновь шум, крики, маета
Труда полночного, вновь начатых сражений
Грядущего с былым, пера против пера,
При свете газовом, без устали, без лени,
В конторах и бюро, сегодня, как вчера.
Бой банков с банками и воротил друг с другом!
В борьбе всех против всех вовек душе моей
Не выжить! Мне конец! Стальным здесь пашут плугом,
Чтоб, сея золото, снять урожай гиней
На жарких нивах бирж. Ты треснута, надбита,
Душа моя! Твой гнев не удержать в груди!
Душа моя, душа, сошедшая с орбиты,
В негодовании палящем пропади!
Вот город золотой алхимии могучей!
Мой дух расплавится в горниле зла, и тут
Сведут меня с ума противоречий тучи,
Чьи молнии мне мозг и сердце обожгут!
****
В равнинах Ужаса, на север обращенных,
Седой пастух дождливых ноябрей
Трубит несчастие у сломанных дверей –
Свой клич к стадам давно похороненных.
Кошара из камней тоски моей былой
В полях моей страны унылой и проклятой,
Где вьется ручеек, поросший бледной мятой,
Усталой, скучною, беззвучною струей.
И овцы черные с пурпурными крестами
Идут послушные и огненный баран,
Как скучные грехи, тоскливыми рядами.
Седой Пастух скликает ураган.
Какие молнии сплела мне нынче пряха?
Мне жизнь глядит в глаза
и пятится от страха.